Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
— Господи, — вздохнула Прокла. — На чем же вы? На телегах иль на машинах?
— Э-э, маманя! Какие там машины. Пехом все шли. В грязи по колено. Сколько страданий, мук перенесли. Один только бог знает. И бомбили нас, и снарядами крыли…
— Доченька! Милушка моя, — скрестила руки на груди Прокла. — Сколько горюшка перенесла! Но говори же… говори!
— Да я и говорю. Верст триста по грязи бежали. А тут еще немцы взбесились. «Шнель! Шнель в окопы!» — кричат, свиньями нас обзывают. К Палашке начали приставать. Ну, вижу, плохо дело.
— А они-то как? Помягче иль тож?
— Эти по первости ничего. Палашу даже госпожой звали. А потом в окружение под городком Хуши мы все попали. Тысяч тридцать немцев, румын и нас, полицейских, на малом островке собралось. Стянули красные вокруг нас артиллерию, минометы и давай гвоздить, маманя. В ад кромешный островок превратили. А тут, как на беду, Прут разлился. Глубина с головкою. Никуда не сунешься. И что там было! Что только было! Крик, ругань, стоны, повальный перед смертью попой…
— А вы-то где? Вы где спасались с Палашей? — ломала в волнении руки побледневшая Прокла, все еще надеясь, что дочь ее жива.
— Где ж нам быть? Сквозь землю ведь не провалишься, по небу не улетишь. В дремных кустах копенка старого сена стояла. Так мы с Палашей ночь и скрывались там. А как развиднелось, рота солдат и привалила сюда. Увидели они Палашу и, как зеленые змеи, к ней. Я винтовку вскинул: «Не подходи!» Но где там! Только одного и успел. А другие…
Маркел умолк, виновато и стыдливо опустил глаза. Прокла схватила его за грудки, с силой тряхнула.
— Ну, говори же! Говори, что с ней?
— За… задушили они ее, — с трудом произнес Маркел. — Изнасильничали.
Прокла вцепилась ногтями в горло Маркела.
— А ты? Ты бросил ее? Кинул, скотина! Шкуру свою спасал. О, чтоб вы все пропали за доченьку мою! Чтоб на вас погибель черная пришла…
Она в бешенстве отбросила Маркела к стене и, упав всей грудью на стел, рвя волосы на себе, дико заголосила.
Маркел не утешал ее. Он жалел лишь себя. Чужая боль до него давно уже, а точнее, с тех пор, как он первый раз спустил курок на человека, не доходила. Философия фашистов убивать не содрогаясь, делать то, что приятно тебе, вытравила из него всякую жалость. Он знал, что и Прокла из той же затверделой породы, что эта слабость у нее не надолго. Пройдет минута, другая, и она снова превратится в камень.
Так оно и вышло. Проревев минут пять, Прокла оторвалась от стола, вытерла сухие глаза и, присмирев, тихо спросила:
— Ты-то как жив остался? Да и попом, гляжу, стал.
— Э, какой из меня поп, — отмахнулся Маркел. — Ширма одна. Пристукнул там попика, — Он перекрестился. — Пухом могилка ему. Из пленных был. Ну, и того… В его кафтан облачился вот.
— А как дознают?
— Не сумлевайся. Все шито-крыто. Свят я. От всех грехов очищенный.
— Кто же это очищал тебя? Может, срок отсидел?
— Зачем же срок? Бог милостив. Без срока обошлось. Молился я. День и ночь
Прокла нахмурила мужицкие брови.
— Не путай заячьи. Толком кажи.
— Вот и говорю. Очистился. Проверочку на границе прошел. И подтвержденьице, что от фашизма пострадал, имею. Солдат своей рукой написал.
— Та-а-к, — растянула задумчиво Прокла. — Значит, очистился. Так… А дальше-то как будешь жить? В Вязьме-то нельзя. Опознают.
— Да, — вздохнул Маркел. — На родиму земельку стеженьки нет. Ни мне, ни тебе. Надысь, когда ночью забегал к хрестной своей про тебя разузнать, сказывала та, что ищут нас, будто сам начальник областной милиции сказал: «Найдем под землей».
Прокла еще пуще насупилась.
— Меня неча искать. Я умерла. В вяземской книге похорон усопшей значусь. А вот тебя сцапать могут. Зачем, баран безрогий, рясу надел? Поп, он у всех на виду, Как бугор в поле приметный. Кто ни идет, тот и глянет.
— Погоди, не горячись, — обиделся Маркел. — Не думай, что я таковский. Мы тоже свой намет имеем.
Прокла допила остаток самогона, закусила хрустящим огурцом и глянула осоловелыми глазами.
— Ну, и какой же у тебя намет?
— Если не супротив ты, то прежде тут останусь, — несмело объявил Маркел. — Поживу с годочек.
— Ну, положим, не супротив. А дальше что?
— А дале притворюсь немым, вроде бы блаженным. На людях звать меня станешь не Маркелом, а Денисием. Братом своим.
«Братом, — подумала Прокла. — Чтоб тебя черви ели за доченьку мою. Волки бы кости таскали твои. Не привечать, а гнать бы надо тебя. Да что поделаешь. Видно, скрутил нас бог веревкой одной. Вместе и в могилу стащит. А пока притворяйся блаженным. Недолго уже осталось…»
Вечером после занятий в общежитие академии приехал начальник курса майор Семенкевич. Был он чем-то расстроен и сердит. В карих с белесыми ободками глазах его стыла досада. На переносице и узком крутоватом лбу залегли хмурые складки. Чертыхаясь и что-то бормоча себе под нос, он, как разгоряченный Чапаев, прогромыхал каблуками по коридору и, ворвавшись в одну из комнат, еще из прихожей крикнул:
— Подполковник Слончак!
Все слушатели повскакали с коек, Макар растерянно спрятал ножницы, которыми подправлял у зеркала, перед шифоньером, бороду, пугливо вытянулся столбом.
— Я! Слухаю вас, товарищ подполковник.
— Садись. «Слухаю», — передразнил Семенкевич. — На занятиях бы лучше «слухал» да поменьше лишнего болтал.
Он говорил строго, зло, обращаясь на «ты», но в голосе легко угадывалось сочувствие, доброта. Эту доброту начальника курса хорошо знали слушатели, и потому его резкие слова никогда не вызывали обиды. Вот и сейчас Макар Слончак нисколько не обиделся, а лишь пристыженно покраснел, часто заморгал своими большими подпаленными ресницами.