Верхний этаж
Шрифт:
Столпившиеся у доски мальчишки хохотом поддержали его шутку.
— Чего ржете? — добродушно и без особого любопытства спросил Борис.
Перед ним расступились, чтобы он мог подойти к доске и прочитать объявление, в котором говорилось, что по средам в физкультурном зале училища будут проводиться занятия кружка по акробатике. Всем желающим предлагалось записаться у Оли Зыбковой. В самом конце было примечание — оно-то и вызвало шутки и смех: «Борису Барсукову явка в обязательном порядке».
Кто-то выставил ногу перед шагавшим вразвалку Борисом. Он споткнулся, но даже не взглянул
— Его не свалишь — не старайся!
— Ловок, как горный козел!
— Да он и по проволоке пройдет — не покачнется!
— Знаменитый канатоходец!
Борис остановился у самой доски и зачем-то провел пальцем по своей фамилии. Сильный толчок в плечо заставил его покачнуться.
— Ага! Качается все-таки!
— Держись, Борька, за воздух!
— Не упади, а то в кружок не запишут!
И снова его толкнули — с другой стороны.
— Ну, чего?.. Ну, чего? — беззлобно повторял он, раскачиваясь от дружеских толчков окружавших его ребят.
— Прекратите немедленно! — закричала Оля, подбегая к доске. — Через месяц он так вас толкнет — плакать будете!
— Не толкну, — возразил Борис. — Своих не толкаю.
— Все равно — расходитесь! — не унималась Оля. — Нашли игрушку!
Не со всякой девчонкой пошутишь или поспоришь. Оля и была из тех, которые умеют держать мальчишек на почтительном расстоянии.
— Идите! Идите! — приказала она. — Еще посмотрим, кто будет самым ловким!
И ребята отошли, продолжая шутить и пересмеиваться.
— Кое в чем он половчей нашего оказался, — сказал Семен, понизив голос, чтобы не услышала Оля. — Ишь, какую защитницу подцепил!
— Завидуешь? — спросил Петька.
— Неплохо, когда за тебя готовы другим глаза выцарапать! — ответил Семен и вместе с гурьбой ребят пошел к висевшей у выхода доске с ячейками для почты.
Последние дни он часто сюда заглядывал — ждал письма от матери. Обычно ячейка с буквой «З» пустовала. В училище мало было ребят с фамилией на эту букву. Но сегодня, протянув над головами мальчишек длинную руку, Семен нащупал сразу два конверта. На обоих стояла его фамилия.
— Надо же! Прямо какой-то поток бумажный! — обрадованно произнес он и выбрался из толпы.
Письмо от матери он узнал по почерку, а от кого второе — догадаться не смог. Отойдя к окну, он разорвал конверт, присланный из дому.
«Дорогой мой сыночек! — писала ему мама, — Дождалась от тебя весточки и теперь, дура, реву от счастья. И здоровенький-то ты, и сытенький, и учишься прилежно. Знать, недаром я все ночки про тебя продумала и добра всякого тебе со своими думами посылала. Уж поклонись ты от меня людям, которые пригрели тебя, приуходили и на путь-дорожку справедливую наставили… Ну, а я тут живу-горюю по-прежнему. Пьет он, проклятущий, как и раньше. Только новую моду завел — запрет меня в доме, ставни закроет, а сам до полночи — за полночь где-то шаландается. А я и рада, что его нету. Сную по дому, гоношусь — бабьей работы конца не бывает. Справляю ее помаленечку. Уж ты прости меня, родненький, что такого отчима тебе навязала. Если б не он, жил бы ты со мной, и не мучалась бы я всякими за тебя страхами… Как ты уехал, дружки твои все пороги у нас пообивали: куда да зачем — спрашивали. А я бы и сама была рада-радехонька узнать про тебя хоть капелюшечку. Теперь, слава богу, знаю, а они и не ходят больше. Если и придут — ничего им не скажу. Не по сердцу они мне. Уж ты не сердись, а этих дружков твоих приятелей душа моя не принимает… Пиши почаще своей глупой мамке, а отпуск какой выпадет, приезжай на побывочку. Глаза извелись не видеть тебя столько… Целую тебя, как, бывало, маленького, от макушечки до пяток крохотных».
Никаких особых новостей письмо не принесло и новых мыслей оно не рождало. Веяло от него расслабляющим теплом, но это извечное материнское тепло было Семену дороже любых новостей. И увидел он свою мать такой, какой оставил в тот ранний час в день отъезда, — щупленькой, с хрупкими узкими плечами, с рано увядшим лицом и скорбно-виноватыми глазами. Захотелось снова перечитать небогатое содержанием и бесконечно дорогое письмецо, но побоялся Семен, что не сможет удержать слезы, и засунул листок в конверт.
«Гад сивушный! — подумал он об отчиме и представил, как мать тихо и покорно, оставшись одна в полутемном доме с запертой дверью и закрытыми ставнями, хлопочет то на кухне, то в кладовке, выполняя незаметную и никем не ценимую женскую работу, — Шуршит, как мышка в закутке…»
С усилием втянул Семен воздух через сдавленное волнением горло и, чувствуя, что слезы все-таки могут прорваться, торопливо вскрыл второй конверт.
И слез как не бывало. Глаза заблестели сухо и зло.
Еще не прочитав ни слова, он увидел на том месте, где обычно ставят учрежденческий штамп, большую цифру 40 и нечто похожее на человеческую ногу — знакомый знак Сороконога. Был на верху листка и гриф: «Исполнено в одном экземпляре. По прочтении — уничтожить!» После этой романтической шелухи, которую обожал Сороконог, шел текст, страшный своей циничной откровенностью:
«Гвоздь! Пожалей мамулю! Сидит взаперти, как клуша под корзиной. А домик — старый, сухой. Порох! Сунь спичку — полыхнет голубым пламенем.
Чтобы не было пожара, а была мамуля, выполни последнее мое задание. Зачем той девахе мотоцикл? Стоит целыми днями на приколе около твоего училища. Ржавеет. Тряхни стариной!
Двадцать пятого на рассвете прокатись на нем по шоссе в нашу сторону. Будем ждать у столба на тринадцатом километре. Взамен получишь от меня полную индульгенцию. Честное слово!»
Долго простоял Семен у того окна, где прочитал оба письма. Внутреннее отупение нашло на него. В голове не было ни злобы, ни страха, ни самой поверхностной, мимолетной мыслишки. Одна пустота. Глаза смотрели на улицу и не видели ничего.
Он очнулся оттого, что дрогнули и подкосились задеревеневшие ноги. Ухватившись руками за подоконник, Семен прижался лбом к холодному стеклу. Постепенно в глазах прояснилось, и он с ужасом заметил Зоин мотоцикл, стоявший, как обычно в эти часы, у входа в училище.