Верное сердце
Шрифт:
— Баба, я твоей кружки больше не трону, — пообещал Гриша.
— Теперь-то мне все одно: заново ее святить.
Гриша понимал бабкино горе: все кругом «мирские», а она — «рабская». Гриша тоже мирской, грешный. Когда бабушке исполнилось восемьдесят лет, она отреклась от мирских дел, осталась только «рабой божьей». Теперь у нее грехов нет. Каждый вечер, перед сном, она молит бога, чтобы тот взял свою рабу к себе. Зачем она так торопится на тот свет, неизвестно… Если кто-нибудь мирской тронет бабушкину посуду, он ее опоганит; тогда надо посуду нести в моленную —
— Не буду, баба.
— Ну, иди сюда, дурень-блазень… Иди, я тебя толокном покормлю.
Бабка взяла из ларя, что стоял у стены, тугой мешочек, достала из общего шкафа миску, а варенье в баночке — бруснику, варенную на меду — принесла из своего чуланчика. Сахару она не признавала — грех: сахар на заводе сквозь кость пропускают.
Бабушка насыпала в миску толокна, положила брусники, перемешала толокно с ягодой, помяла ложкой. Толокно сделалось розовым. Подперев щеку ладонью, она стала следить выцветшими, грустными глазами, как ест внук.
— Баба, новый лесник приехал, с мальчишкой. Мальчишку Яном зовут.
— Латыши? Ты, родимый, в избу к ним не ходи.
— Не пойду.
— Латыши бороды скоблят, табак курят — грех великий…
Бабушка вздохнула: ну кто теперь ее, старую, слушает!… И внук посулит одно, а сделает по-своему.
Поев, Гриша заглянул в раскрытое окно. Голенастая Катя уже пригнала гусей с поля. Что-то рано сегодня. Она постояла с минутку на дороге, поглядела испуганно на Гришу и ушла. У Кати длинные ноги и большие тревожные глаза. Ее отец, испольщик Трофимов, тоже все чего-то боится. Испольщиком быть, пожалуй, хуже, чем садовником. Испольщик работает с утра до вечера на земле, а урожай — пополам: половину — ему, а половину — тому, чья земля.
Видно было, как Ян выбежал из-за сажалки на дорогу, нашел хворостину, принялся дразнить хворостиной старого гусака; тот изогнул шею по-змеиному, зашипел, глаза у него от злости стали белыми.
Гриша выбежал на крыльцо.
— Ты что самовольничаешь! — закричал он Яну и, подумав, что бы еще добавить, проговорил: — Постен.
Ян кинул хворостину, сунул кулаки в карманы старых штанов, сердито наклонил голову — «сбычился».
Гриша подошел к нему и тоже сунул кулаки в карманы.
Так постояли они некоторое время.
Потом Гриша неожиданно для самого себя сказал:
— Хочешь, пойдем в сад? Мой батя садовник, мне можно. А ты — со мной, ничего.
И они пошли вместе к высокой изгороди, по-прежнему спрятав руки в карманы и поглядывая искоса друг на друга. Еще неизвестно было, драться им или дружить.
В сад они, конечно, полезли через изгородь — не идти же к калитке! — и вышли прямо к липовой аллее. Тут Гриша немного оробел: под липой, недалеко от качелей, стояла Ирма Карловна, гувернантка, а на скамейке сидел заезжий немец Дамберг. Ирма стояла перед Дамбергом прямо, говорила по-немецки быстро, будто урок отвечала.
— Ходу! — прошептал Гриша.
И мальчишки побежали на цыпочках по траве подальше от опасного места.
Они бежали долго, пока не засияли на солнце мелкие радужные стекла парников; там уже конец сада. За парниками сидели на большом пне две дочки Перфильевны: одна чуть поменьше другой, обе в одинаковых розовых платьицах, с большими бантами на макушках. Они испуганно смотрели на приближавшихся мальчишек. Но Грише было не до помещичьих дочек: неподалеку, у самого пня, стоял знаменитый конь. Вот это был конь! Ростом почти с Собакевича, с рыжими ногами, упершимися в дубовую доску на колесиках, с сивой гривой из настоящего конского волоса и таким же хвостом. И настоящее кожаное седло, желтое седло с железными стременами, было на этом коне.
— Там Ирма! — постращал Гриша на всякий случай девочек, кивнув в сторону аллеи.
Ну разве мыслимо, чтобы ему дали когда-нибудь хоть разок прокатиться на таком коне! Да он и сам никому не дал бы. А девчонкам, хоть и богатым, — зачем девчонкам конь? Они его за собой на веревочке водят, смех один.
Девочки сидели на пне смирно, прижавшись одна к другой, боялись: мальчишки — опасные люди…
— Ну, чего вы, в самом деле, — пробормотал Гриша осевшим от волнения голосом: — не бойтесь, дайте прокатиться разок.
Просьба была безрассудной, он сам это знал и все-таки взялся несмело за кожаную узду, украшенную блестящими медными пуговками.
Старшая девочка нахмурила тоненькие брови, но ничего не сказала.
— Мы разок, мы сейчас, — заторопился Гриша, — мы с косогора разок… И мигом вернемся.
Он ухватил коня за лакированные бока, сделал два шага и оглянулся. Девочки по-прежнему сидели, опасливо взявшись за руки. А Ян, не отставая ни на шаг, шел за Гришей.
Они дошли до того угла в саду, где в изгороди был пролом, прикрытый доской и известный одному Грише да, может быть, еще деревенским ребятам, бесстрашно лазившим в помещичий сад летом за клубникой, осенью — за яблоками.
Мальчики сперва просунули в пролом коня, потом вылезли сами.
— Ну, теперь к крыжу, — зашептал Гриша, хотя кругом никого не было; он уже видел себя на лихом коне, несущимся вниз по пыльной дороге.
Мальчики дали крюку, чтобы никто из усадьбы их не увидал, и торопливо зашагали межой по ржаному полю; от травы к натруженным за день босым ногам уже шла чуть слышная вечерняя прохлада, когда они выбрались на косогор, к тому месту, где Ян с отцом проехали сегодня на телеге.
Их и в самом деле никто не увидал… кроме голенастой Кати; она сидела сейчас на огородном тыну и зорко глядела на мальчишек.
Это, конечно, было не к добру. Но статный конь с широкими раздутыми ноздрями уже ждал их, и, подталкивая друг друга, приговаривая «садись-садись», они взобрались вдвоем на восхитительно пахнувшее кожей скрипучее седло. Гриша подобрал поводья, оглянулся на Катю и изо всех сил толкнул землю обеими пятками. Конь с двумя всадниками загремел по крутой дороге вниз…
Он летел все быстрей, с таким грохотом и креном набок, что Ян не вытерпел, соскочил загодя в канаву, а Гриша держался в седле до самого конца. Беда случилась на том самом камне, где грелись не так давно лягушки.