Верность и терпение
Шрифт:
Вечером Наполеон провел Военный совет и окончательно решил наносить главный удар по русскому левому флангу.
Далее следовало общее предписание: «Сражение, таким образом начатое, будет продолжено сообразно с действиями неприятеля».
Около пяти часов утра, как только забрезжили первые лучи солнца, Наполеон вышел из своего шатра. Ему доложили, что русские стоят на позиции.
— Наконец они попались! Идем открывать ворота Москвы! — воскликнул Бонапарт и, сев на коня, помчался к Шевардинскому кургану, где
…Раздался первый пушечный выстрел. Бородинское сражение началось. Через пять минут уже гремели десятки орудий.
Накануне Бородинского сражения Кутузову было почти шестьдесят пять лет. Прожита была большая и очень сложная жизнь. И как всякая такая жизнь, она одарила прожившего ее человека массой качеств и привычек, черт характера, неотъемлемых свойств, неповторимых особенностей, из которых, собственно, и состоит он и которые в совокупности с наследственностью и определяют то, что в конце концов называется его индивидуальностью, его личностью, в значительной степени предопределяя его судьбу.
Как-то, еще в детстве, отец сказал Мишеньке:
— У англичан, сын мой, есть хорошая поговорка, что не токмо надобно знать, но и с пониманием относиться. Ежели человек хочет стать настоящим человеком, он должен осознавать: «Посеешь поступок — пожнешь привычку; посеешь привычку — пожнешь характер; посеешь характер — пожнешь судьбу».
Вдумайся в эту неразрывную триаду и, как минимум, не позволяй себе дурных поступков, тогда неоткуда будет статься у тебя дурным привычкам, а отселе и характер твой станет добрым, ибо в основе плохого характера лежат плохие привычки, добрые же привычки образуют и добрый характер. И справедливо сказано, что характер человека — это его судьба.
Батюшка был человеком добрых нравов и почти единственным, кроме дяди, наставником сына, потому что маменька померла, когда шел Мишеньке четвертый год.
Он не помнил маменьки, но иногда ему казалось, что помнит более всего голос, как будто — глаза и, кажется, руки — теплые и ласковые.
Во всяком случае, когда кто-нибудь обижал его или почему-то становилось ему худо, он всегда пытался вспомнить маменьку, а то и говорил с нею, про себя, конечно, не вслух, жалуясь на обидчиков и ища у нее поддержки: ведь, кроме всего, давно уже была маменька в Горних высях и, наверное, близко стояла у престола Всевышнего.
А уж чье слово, как не материнское, скорее других дойдет до Его слуха?
А иногда по ночам, в канун событий волнительных и знаменательных, непременно приходила она к нему во сне, и говорила с ним, и утешала его, и после того как-то все само собой хорошо образовывалось.
Годы шли. Из мальчика-недоросля стал он хорошим кадетом-инженером и артиллеристом, потом образцовым офицером, а там — не успел и оглянуться, как превратился в деда и генерал-аншефа, о коем сначала узнала армия, потом — Россия, а теперь знал уже считай что весь мир.
Однако в глубине души, в глубине сердца да и в десятках своих стародавних привычек оставался он все тем же — Михайлой Голенищевым-Кутузовым и
Так и в эту ночь, когда остался он в деревенской избе, в деревне Татарино, в отдельной горнице, где стояла его походная кровать, он по старой привычке долго не ложился спать, а все ходил вокруг большого стола, на котором лежала карта предстоящего завтра сражения.
Он, в который уж раз, сантиметр за сантиметром осматривал ее и видел на месте синих линий речушек и ручьев и голубой ленты Москвы-реки натуральные «водные преграды», а на месте желто-зеленых болот, полей, перелесков, лугов и лесов — кочки, пашни, кустарники и уже созданные его солдатами засеки, холмы же представлялись ему укрепленными высотами, и столь стремительно было это преображение мирной земли в боевую позицию, что уже последние штрихи превращения высот во флеши и лесов — в засеки наносил он на карту сам цветными карандашами.
Неотрывно глядя на карту, видел он бесконечные ряды и группы войск — своих и вражеских. Видел Ставку Наполеона у Шевардина, и свою — недавно облюбованную — у деревни Горки, в расположении армии Барклая, видел все пять линий своих войск и стоявшее в стороне ополчение — ратников-добровольцев, коих в старые времена называли «посошной ратью», или «посохой»; они редко когда воевали, более же — копали землю, валили деревья, гатили болота да строили фортеции.
Видел он и вражеский лагерь — нацеленные против него громады войск, пришедших из Парижа, чтобы уничтожить его армию на этом поле и через неделю после того победителями прийти в Москву, как входили они до того в десятки других европейских столиц.
И ему надо было придумать нечто такое, что могло бы остановить их, а потом и повернуть обратно.
Он знал, что силы их в числе солдат и орудий примерно равны. Он знал, что его канониры, пехотинцы, кавалеристы не хуже тех, что пришли из Парижа.
И, зная это, все же прикидывал и рассчитывал, лихорадочно обдумывая один план предстоящего сражения за другим и тут же отбрасывая его, ибо страшился, что его противник сделает в ответ такой ход, какого он, Кутузов, не видит.
И он ходил вокруг стола, говоря негромко: «А теперь — вот так. Нет! Не так, а вот так. И так нельзя, может быть, вот эдак?»
В соседней горнице, где тоже не спали его адъютанты, Кайсаров и Кудашев, и верный его денщик Ничипор, мысли всех были с ним, с Михайлой Ларионычем, и сердца были с ним. Было так тихо, и говорил князь почти шепотом, но все же было слышно каждое его слово.
А потом, уже в третьем часу ночи, тихо позвал он Ничипора и велел помочь раздеться.
Слышали, как один за другим упали на пол ботфорты, как грузно опустился Кутузов в походную кровать и долго ворочался, не засыпая.
А через полчаса после того — померещилось, должно быть, и Ничипору и адъютантам — в горнице главнокомандующего кто-то тихо, по-детски сопя и всхлипывая, заплакал.