Верность и терпение
Шрифт:
— Так следует ли блуждать по лесам поэзии, чтоб затем оказаться на ниве прозы? — спросил высокоумный шурин.
— И что же, всегда так? — вопросом на вопрос откликнулся Барклай.
— Всегда, — уверенно отрубил Магнус.
— Но они все же чертовски разные, — не сдавался премьер-майор.
— В чем? Только во внешности и в состоянии, которое дают за ними в приданое.
— А разве это — малозначительно?
— Приданое имеет значение лишь вначале. Оно может быть быстро прожито, а может быть и приумножено, что, конечно, зависит и от женщины, но ни в коем случае не от того, красива она или же дурна.
— И все же согласитесь хотя бы
— Для кого это «для нас»? — засмеялся Магнус. — Для поэтов и художников — да; для всех прочих — нет, особенно же опасна и вредна красота жены для военных.
— Это почему же, господин поэт?
— Да потому что красавицы подобны большим неукрепленным городам, которыми легко овладеть, но которые трудно сохранить, тем более когда гарнизон почти все время находится в дальних походах.
Через три дня после этого разговора Михаил сделал предложение наследнице Бекгофа — Елене Смиттен. Родители согласились сразу, ибо были к тому готовы. Прежде всего потому, что считали Михаила человеком серьезным и умным, — а какой же умный человек станет отказываться от своего счастья, на которое, кроме того, он еще и имеет преимущественное право перед всеми иными соискателями, если бы они и были?
Уверенность фон Смиттенов в прочности предстоящего брака основывалась на том, что в семейных кланах лифляндских дворян, как, впрочем, и помещиков других земель, господствовал майорат, при котором нераздельное наследование в семье признавалось за старшим сыном или мужем старшей дочери, и браки заключались между родственниками, чтобы земля и другое имущество не уходило на сторону ни при каких обстоятельствах, и были юридически совершенно нерушимы.
На принципах майората мужем двоюродной сестры был и старший брат Барклая — Эрих, и немало других его дальних родственников заключали подобные браки.
…Двадцать второго августа молодые вернулись из кирхи деревни Тарвесте в Бекгоф и заняли свои места за свадебным столом, за который вместе с ними уселось две дюжины родичей и почти никого из соседей, так как большинство из них остались обиженными несостоявшимся марьяжем [33] .
Конечно же, блеснул приехавший из Риги Август. Он привез на свадьбу голландский сыр в корзиночках из ивовых прутьев, сахар в головках, белое и красное вино из Бургундии и Шампани, ставшие украшением праздничного стола, на котором были обыкновенные перепела да утки, шпиг да крутые яйца в салате, водка — «три пятых» — крепостью в восемьдесят градусов да яблочный сидр, а возле входа в столовую громоздились два бочонка с пивом — в одном было оно из ячменя, в другом же — из пшеницы. По яствам пошел и разговор: Август рассказывал о трудностях в торговле, как рижских купцов стали теснить петербургские «гости», о недавно произошедшем несчастном для рижан новшестве, когда по указу императрицы была упразднена Большая гильдия, и теперь торговать мог всякий — лишь бы были у него деньги.
33
Женитьбой (от фр. mariage).
Обитатели Бекгофа, в тон богатому родственнику, жаловались на то, как ущемляет их дворянские права все та же государыня. Она и в уездах заменила дворянские суды выборными, в коих появились заседателями даже мужики, она отменила и ландратские коллегии, создав
Далее пошли разговоры о ценах на рожь и овес, о налогах на винокурение, о том, что с каждым годом жизнь становится все труднее.
Елена сидела чинно, не прислоняясь к мужу, изредка улыбаясь, если кто-нибудь вдруг взглядывал на нее.
Захмелевший Магнус порывался что-то сказать, смешливая Кристина, по-деревенски прикрывая рот одной рукой, другой дергала мужа за камзол, не давая ему встать.
Наконец Магнус поднялся. Он сначала произнес какую-то длинную и мудреную фразу. Потом спохватился, объяснил, что это — латынь, и стал переводить, кажется, через пень-колоду.
Он помянул любовную лихорадку, сказал, что любовь — отрада человеческого рода, напомнил, что любовь травами не лечится, ибо от нее нет лекарств, и в конце спича воскликнул:
— Любовь побеждает все!
Барклай слушал всех, и его холодный аналитический ум подмечал и расчетливость и меркантилизм Смиттенов и Августа Барклая, и совершенно им противоположную, восторженную романтичность Магнуса, и сдержанную, немую благовоспитанность его молодой жены, и витавшую над всем этим счастливую легкомысленность Кристины.
«А я здесь — что и кто?» — спросил себя Барклай и, не найдя ответа, ласково взглянул на свою девятнадцатилетнюю жену, а она в ответ ему с готовностью улыбнулась. И в ее улыбке Михаил прочел и гордость за него, и нескрываемое уважение, и уверение в том, что жена готова следовать за ним до конца.
«Ангел-любовь не взлетит высоко, если у него не будет двух сильных крыл — уважения и верности», — вспомнил Михаил не то услышанную им, не то где-то вычитанную фразу.
Его пухленький кареглазый ангел преданно глядел в глаза ему, и Барклай понял: женился он удачно. А любовь? Что ж, пусть о ней читает латинские эпиграммы да дантовские сонеты шурин его Магнус.
Но в глубине души, в сокровенной сути ее, на самом-самом дне, все же шевельнулась у него — не зависть даже, а нежданно-негаданно занывшая вдруг досада, что нет у него того, что есть у Кристы и Магнуса, да и, видать, никогда не будет…
Через несколько дней Барклай уехал в Псков. Жена его, по общему их согласию, осталась в Бекгофе до тех пор, пока подыщет Михаил другую квартиру.
А вскоре после того, как вернулся Барклай из Бекгофа в Псков, дошла до него весть, что в начале октября умер Потемкин. Рассказывали, что 4 августа он был на панихиде по одному из своих любимых генералов — герцогу Карлу Вюртембергскому. Когда герцога отпевали, Потемкин стоял возле гроба до конца службы, а потом первым пошел из церкви. Все расступились перед ним, а он шел, ничего и никого не видя, и был так удручен и задумчив, что, сойдя с паперти, вместо своей кареты подошел к погребальному катафалку.
Увидев катафалк, он в страхе отпрянул, но твердо уверовал, что это не простая случайность, а предзнаменование.
В этот же вечер он почувствовал озноб и жар и слег в постель, но докторов не допускал и болел весь август и весь сентябрь.
27 сентября стало ему так плохо, что он исповедался и причастился, но по-прежнему не подпускал врачей, отталкивал лекарства и молился дни и ночи напролет.
30 сентября ему исполнилось пятьдесят два года. Еще через пять дней велел он везти себя в Николаев, но в ночь на 6 октября умер, лежа в степи, под открытым небом, с иконой Богородицы в руках…