Вещи (сборник)
Шрифт:
Как бы продолжить тест заснувших водителей?
– Да, конечно, главное пройти барьер.
Поддается на обман паяц. Паяц чувствует и понимает движения внутренние и внешние, но созерцание ему недоступно так же, впрочем, как и шуту. Созерцание – тайна неподвластная постороннему наблюдателю, хотя движения жизненного существа можно контролировать и наблюдать за ними, следить за его развитием, впрочем, это подвластно очень малому числу людей – паяц и шут принадлежат к этим людям. Шут даже научился созерцанию своей памяти и ее контролю с расчетом управления ею, с расчетом разделения памяти и действия. Видения, возникающие в целях власти над собеседником,
Они оба распались. На горизонте появилось облако дыма, всполохи пламени, чуть раньше грохот и несколько коротких взрывов. Они недалеко уехали. Обнажим головы. Я дошел до обломков за тридцать минут. Они кажется не просыпались, когда их клали на носилки, лица их были покойны, глаза закрыты, никакой судороги в чертах лица, никакой гримасы. На груди второго водителя сидел маленький зверек, белая мышь, я взял ее, зверек заскреб лапками, прихватил кожицу пальца и затем отпустил, обмяк. Как бы не умер, шок, вероятно?
В обоюдной духовной войне шута и паяца ценность их собственной личности равна нулю, но ценность личности собеседника максимальна. Шут умирая, терял время, не чувствовал больше свое тело, радовался, восходил высоко и смотрел на себя вниз, на свое тело, понимал, что нет связи, удерживавшей его на земле, но, если прежде он мог вернуться после сна, теперь сон продлился в вечность.
Шут спрашивает паяца.
– А где ты живешь? В какую реальность веришь?
– В сердце.
– Что там у тебя: долы, реки, леса? Что?
– Там, шут, внутри нечто такое, что нельзя разрушить.
– Но без большого сердца ведь нет большого ума?
Шутовской полувопрос остается без ответа, паяц умер.
Встречаемые ими в жизни люди не умели обращаться с ними так же тонко, как они с ними и между собой, а потому шут и паяц оставили людей и остались наедине друг с другом. Кто бы мог остаться в памяти паяца и шута и оставить их в своей памяти? Может быть этот «Москвич»?
– Что там было? – кивнул назад.
– Смерть и уход.
Толстяк-водитель «Москвича» еще раз кивнул и попросил закурить. Хотелось ехать быстро, настроение упало, было скучно и плохо, хотелось плакать, хотелось исчезнуть на миг. И опять, после моего исповедания толстяк достал из бардачка пару листов бумаги, соединенных скрепкой.
– Что это приятель?
– Ты журналист, почитай, ехать вместе долго, можешь спать, а хочешь прочти, интересно твое мнение.
«Сколько в ее глазах ненависти, когда она прощалась со мной, в мыслях у нее мелькнуло: Он – мужчина, и я хочу его.
А вслух она произнесла.
– Ты иногда забываешь, что ты мужчина.
Мы прощались на дорожке перед домом Ани. Аня добавляет, напрягая свои пустые твердые глаза и краснея, придерживает рукой разлетающиеся черные волосы, Аня всегда боялась выглядеть смешной, сегодня особенно.
– И никто тебя не заставит поцеловать меня.
– Да, конечно.
Отвечает паяц, превращает про себя Аню в кусок хлеба, взял, сжевал, затем понял, не проглотить, засмеялся вслух и прекратил превращение.
– Почему ты смеешься?
Аня отступает, поводя плечами под белой шалью. Аня любит одиноких людей, потому что она ревнует всех кого любит и даже Тургенева, когда видит, что его читают.
Потом мы прощались в комнате с зелеными гладкими шторами. Женщина полулежала, ей под пятьдесят. Двадцать лет назад она простудилась и слегла на годы, встала же она впервые лишь сегодня, прощаясь с шутом, паяца она видела впервые.
– Главное, преодолеть инерцию страха и привычки, инерцию традиции веры.
Говорила женщина, не открывая глаз… Нет женщина никогда не была замужем, это иллюзия… Она говорила не раскрывая рта. Вот она хрипло рассмеялась. Черный провал рта, прокуренные зубы. Женщина взяла со столика книгу, и указав на шкафчик в углу, попросила раскрыть верхнюю дверцу. В отделении лежала коричневая шляпа.
– Возьми ее, это от моего безвременно умершего отца.
Шут достал из заднего кармана складной нож, раскрыл незаметно за спиной и подойдя к женщине, воткнул нож в живот, распоров его вдоль и поперек. Женщина была слепа и ее пальцы замерли на дырочках плотной страницы книги. Она погибла также безвременно и тихо, печальна была ее смерть.»
– Послушай приятель, я не поеду с тобой дальше, я вот тут сойду, смотри какой шикарный сосновый лес по сторонам дороги. Читать это может быть и интересно, но я не могу найти слов, мне не нравится. К тому же странное совпадение с прочитанным несколько часов назад.
– До Киева двадцать километров, будь здоров. Это почти пригороды Киева.
Как страшно лежали обломки автопоезда, в котором ехали паяц и шут.
Как бы ввести в повествование еще один сюжет, о том, как в двадцатые годы в Поволжье, зимой мать съела дочь, точнее она не успела ее доесть, но убила и успела съесть тельце до пояса, каждый утром она шла в сарай, там зажигала лампу, на дворе светлело, но ночь еще держалась, и отрезала или отрубала кусочек на завтрак. Она хотела растянуть и ела понемногу, другой еды не было, а что ей оставалось делать, и она превратилась в животное. Ничего она не чувствовала, она превратилась в животное и вместо того, чтобы отдать свою жизнь, она решила себя сохранить? за счет жизни своей дочери. Это был нечеловеческий поступок. Страшно думать об этом.
О чем же не страшно думать, может быть о продолжении поездки? До Киева двадцать километров, там до Белой Церкви еще часа полтора на электричке и ты дома, точнее дома у скрипача.
Я сейчас остановлю старенькую «Победу», я доеду на ней до первой станции метро, я доеду до вокзала, я куплю билет на последние деньги, я познакомлюсь с какой-то девочкой, я усну в электричке, я сойду на станции, я доеду на автобусе – опять за деньги – до дома, там скрипача не окажется, он в гостях, я найду его в тех гостях, мы пойдем вдвоем в гости, мы будем пить водку, а затем через день вернемся в Москву, тем путем, той же дорогой, что и в Киев.