Вещи
Шрифт:
Дэвид Герберт Лоуренс
Вещи
Рассказ
Перевод с английского Ларисы Ильинской
Они были, что называется, людьми с идеалами, оба -- выходцы из Новой Англии. Оговоримся: мы начинаем издалека, с довоенного времени. За несколько лет до войны они встретились и поженились; он -- молодой человек из Коннектикута, высокий, с острым взглядом, и она -- маленькая девушка из Массачусетса, с пуританской строгостью в облике и манерах. У обоих имелись деньги. Правда, небольшие. Даже если сложить вместе, получалось неполных три тысячи в год. Но все же они давали свободу. Свободу!
Ах, свобода! Свобода распоряжаться жизнью по-своему! Молодость; двадцать
________________
1 Анн Безант (1847--1933) -- английская теософка.
А потому сразу после свадьбы в Нью-Хейвене чета идеалистов села на пароход и отправилась в Париж -- Париж, где все дышит стариной. Сняли ателье на бульваре Монпарнас и зажили как настоящие парижане, но не в нынешнем, пошлом смысле слова, а в прежнем, полном очарования. Мерцающий мир подлинных импрессионистов, Моне и его последователей; мир, зримый в категориях чистого света, тонов и полутонов! Какая прелесть! Прелесть ночей у реки, утренние часы на старых улицах, возле цветочных лотков и книжных киосков; послеполуденные прогулки по Монмартру или Тюильри, вечера на бульварах!
Оба занимались живописью, однако не слишком рьяно. Искусство не захватило их безраздельно, и они не пытались беззаветно отдаться Искусству. Писали понемногу, и только. Обзаводились знакомыми -- по возможности своего круга, хотя приходилось мириться и с исключениями. И были счастливы.
Но, по-видимому, человеку в жизни необходимо за что-то уцепиться. "Быть свободным", "жить полной и прекрасной жизнью" невозможно, увы, если не прилепиться к чему-нибудь. "Полная и прекрасная жизнь" немыслима без прочной привязанности к чему-то основательному -- во всяком случае, если говорить о людях с идеалами,-- иначе наступает скука, происходит некое качание незакрепленных нитей в воздухе: так раскачиваются жадные усики лозы, тянутся, поворачиваются, ища, за что бы уцепиться, по чему бы вскарабкаться выше, к животворящему солнцу. Не найдя ничего, лоза, достойная называться лозой только наполовину, способна лишь влачиться по земле. В этом и заключается свобода -- в том, чтобы ухватиться за нужный колышек. А каждый человек -- лоза. В особенности человек возвышенный. Он -- лоза, и его потребность -- цепляться и карабкаться вверх. И того, чья участь -- быть ничтожной картофелиной, репой, деревянной чуркой, он презирает.
Наши идеалисты были предельно счастливы, но при этом постоянно нащупывали, к чему бы прикрепиться. На первых порах им хватало Парижа. Они обследовали Париж вдоль и поперек. И учили французский, пока не заговорили на нем так бойко, что стали ощущать себя заправскими французами.
Но все же, знаете, на французском языке по душам не поговоришь. Не получится. И хоть вначале куда как занимательно потолковать по-французски с разумным французом -- а впечатление всегда такое, что француз намного тебя разумней,-- от этого в конечном счете все-таки остается чувство неудовлетворенности. От бесконечно рассудочного материализма французов веет холодом, в конце концов ты ощущаешь за ним пустоту, выхолощенность, чуждую исконному духу Новой Англии. Так решила для себя чета идеалистов.
Они отвратили свои взоры от Франции -- и с каким нежным сожалением! Франция не оправдала их надежд!
– - Было чудно, Париж так много нам дал! Но со временем -- а время прошло немалое, шутка сказать, несколько лет -- он расхолаживает. Это все же не совсем то, что надо.
– - Но ведь Париж еще не Франция.
– - Да, пожалуй. Франция и Париж далеко не одно и то же. Франция -прелесть, совершенная прелесть. Но нам, хотя мы и любим ее, она мало что говорит.
Поэтому, когда началась война, наши идеалисты подались в Италию. И влюбились в нее! Италия им казалась прекрасной и трогала их душу сильнее, чем Франция. Она куда ближе подходила к новоанглийским представлениям о красоте как о чем-то девственно-чистом, полном человеческого тепла, лишенном французского материализма и цинизма. В Италии идеалисты словно бы дышали родным воздухом.
Кроме того, Италия гораздо больше, чем Париж, располагала к трепетному приятию слова Будды. Увлечение современным буддизмом захлестнуло их с небывалой силой -- они читали, погружались в самосозерцание, сознательно поставив себе целью истребить в душе своей корысть, страдание и скорбь. Они до поры до времени не ведали, что жажда Будды избавиться от страдания и скорби представляет собой тоже своеобразный вид корысти. Нет, им виделся в мечтаниях идеальный мир, где страданиям, скорби и уж тем более корысти не будет места.
Но вот в войну вступила Америка, пришлось и чете идеалистов внести свою лепту в борьбу за победу справедливости. Они работали в госпитале. И хотя жизнь на каждом шагу вновь и вновь подтверждала, что избавить мир от корысти, страдания и скорби необходимо, все же становилось сомнительно, чтобы буддизм или теософия могли полностью восторжествовать над затянувшимся бедствием. Где-то в неведомых тайниках души зрела смутная догадка, что корысть, страдание и скорбь вообще нельзя искоренить, поскольку люди в большинстве своем нисколько о том не радеют и не будут радеть никогда. Наши идеалисты чересчур прочно принадлежали Западу, чтобы прельститься мыслью, что-де пускай весь мир летит в тартарары, лишь бы уцелеть им обоим. Им не доставало себялюбия, чтобы сиднем сидеть под древом Бо и сам-друг погружаться в нирвану.
Скажем больше. Не тем наградила их природа Sitzfleisch1, чтобы, уютно присев под древом Бо, погружаться в нирвану посредством созерцания чего-либо и в последнюю очередь -- собственного пупа. Ежели не спасется весь мир, им как-то не особенно улыбалось помышлять о персональном спасении. Нет, это не сулило ничего, кроме одиночества. Им, детям Новой Англии, надобно все или ничего. От корысти, страдания и скорби надлежит избавить весь мир, а иначе что толку истреблять их в самом себе? Решительно никакого толку! Иначе ты -- просто жертва.
___________
1 седалищем (нем.).
Итак, при всей любви к "индийской философии", всем тяготении к ней . . . одним словом, вновь прибегая к нашей метафоре, тот колышек, по которому доныне взбирались вверх зеленолистые мятущиеся лозы, оказался на поверку трухлявым. Он обломился, и лозы опять поникли. Без стука, без треска. Какое-то время они еще держались на сплетенной листве. Потом поникли. Колышек "индийской философии" рухнул до того, как две лозы -- он и она -успели перекинуться с его верхушки выше, в неведомый им мир.