Веселая работа
Шрифт:
На нашем дворе всю неделю готовятся: парят кадки и кадочки, кипятят воду в чугунах, для заливки посола, чтобы отстоялась и простыла, режут укроп и хрен, остро пахучий эстрагончик; готовят для отборного засола, черносмородинный и дубовый лист, для крепости и духа, — это веселая работа.
Выкатила кадушки скорнячиха; бараночник Муравлятников готовит целых четыре кадки; сапожник Сараев тоже большую кадку парит. А у нас — дым столбом, живое столпотворение. Как же можно: огурчика на целый год надо запасти, рабочего-то народу сколько! А рабочему человеку без огурчика уж никак нельзя: с огурчиком соленым и хлебца в охотку съешь, и поправиться когда нужно, опохмелиться, — первое средство для оттяжки. Кадки у нас высокие: Василь Василия на цыпочках
Павел Ермолаич, огородник, пригнал огурца на семи возах: не огурец, а хрящ. Пробуют всем двором: сладкие и хрустят, как сахар. Слышно, как сочно хряпают: хряп и щелк. Ешь, не жалко. Откусят — и запустят, выше дома. Горкин распоряжается:
— На чистые рогожи отбирай, робята!.. Бабочки, отмывай покрепше!..
Свободные от работы плотники, бабы из наших бань, кухарка Марьюшка, горничная Маша, Василь Василич, особенно веселый, — радостной работой заняты. Плотники одобряют крупные, желтяки. Такие и Горкин уважает, и Василь Василич, и старичок-лавочник Юрцов: пеняют даже Пал Ермолаичу, что желтяков нонче маловато. А я зеленые больше уважаю, с пупырками Нет, говорят, как можно, настоящий огурчик, который зрелый: куда сытней, хряпаешь — будто каша!
На розовых рогожах зеленые кучи огурца, пахнет зеленой свежестью. В долгом корыте моют. Корыто — не корыто, а долгая будто лодка с перевоза. В этом корыте будут рубить капусту. Андрюшка, искусник, выбирает крупные желтяки, разваливает стамеской «мясо», манит меня идти за ним на погребицу, где темней, ставит в пустые огурцы огарки… — и что за чудесные фонарики! желто-зеленые, в разводах, — живые, сочные. Берет из песка свекольные бураки, выдалбливает стамеской, зажигает огарочки… — и что за не виданный никогда огонь! малиново-лиловый, живой, густо-густой и… бархатный!.. вижу живым доселе. Доселе вижу, из дали, лет, кирпичные своды, в инее, черные крынки с молоком, меловые кресты, Горкиным намеленные повсюду, — в неизъяснимом свете живых огоньков, малиновых… слышу прелостный запах сырости, талого льда в твориле, крепкого хрена и укропа, огуречной, томящей свежести… — слышу и вижу быль, такую покойную, родную…
А на солнце плещутся огурцы в корыте, весело так купаются. Ловкие бабьи руки отжимают, кидают в плоские круглые совки… — и валятся бойкие игрунки зеленые гулким и дробным стуком в жерла промытых кадок. Горкин стоит на лесенке, снимает картуз и крестится.
— Соль, робята!.. чисты ли руки-те?.. Бережно разводи в ведерке, отвешено у меня по фунтикам… не перекладь!..
…Кадки наполнены, укрыты; опущены в погреба, на лед. Горкин хрустит огурчиком…
Наелись Досыта огурцов, икают. Стоит во дворе огуречный дух, попахивает укропом, хреном.
А вот и другая радость: капусту рубим!
После Воздвижения принимаются парить кади под капусту. Горкин говорит — «огурчики дело важное, для скусу, а без капустки не проживешь, самая заправка наша, робочая». Опять на дворе дымятся кадки, столбами пар. Новенькие щиты, для гнета, блестят на солнце смолистой елкой. Сечки отчищены до блеска. Народу — хоть отгоняй. Пришли все плотники: какая теперь работа, Покров на носу — домой! Пришли землекопы и конопатчики, штукатуры и маляры, каменщики и кровельщики, даже Денис с Москва-реки. Горкин не любит непорядков, серчает на Дениса — «а ты зачем? на портомойне кто за тебя остался… Никола-Угодник-батюшка?!.». Денис, молодой солдат, с сережкой в ухе, — все говорят, — красавец! — всегда зубастый, за словом в карман не лезет, сегодня совсем тихий, будто даже застенчивый: в глаза не глядит, совсем овечка. Горничная Маша, крестница Горкина, смеется: «капустки Денису зажелалось… пусть пожует, малость оттянет, может!» Все смеются, а Денис и не огрызнется — как бывало. Мне его что-то жалко, я про него все знаю, наслушался. Денис выпивает с горя, что Маша выходит за конторщика… а потому Маша выходит за конторщика, что Денис пьяница… Что-то давно выходит и все не выйдет, а в водополье — при нас это было с Горкиным — принесла Денису пирог с морковью, в украдочку сунула без него и убежала: «это за пескарей ему». Ничего не понять, чего такое. И все-то знают, для какой капусты пришел Денис.
— Я, Михал Панкратыч, буду за троих, дозвольте… а на портомойне Василь Василич Ондрейку оставил без меня, дозволил… уж и вы дозвольте.
Совсем — овечка. Горкин трясет бородкой: ладно, оставайся, руби капусту. И Горкину нравится Денис: золотые руки, на все гожий, только вот пьяница. А потому пьяница, что…
— Их не поймешь… как журавь с цаплей сватаются, вприглядку!
Двадцать возов капусты, весь двор завален: бело-зеленая гора, рубить — не перерубить. Василь Василия заправляет одним корытом, другим — я с Горкиным. Корыта из толстых досок, огромные, десять сечек с каждого боку рубят, весело слушать туканье, — как пляшут. В том корыте серую капусту рубят, а в нашем — белую. Туда отбирают кочни позеленей, сдают зеленые листья с нашей, а в наше корыто кидают беленькую, «молочную». Называют — «хозяйское корыто». Я шепчу Горкину — «а им почему зеленую?» Он ухмыляется на меня:
— Знаю, чего думаешь… Обиды тут нет, косатик. Наша послаще будет, а мы покрепчей любим, с горчинкой, куда вкусней… и как заквасится, у ней и дух пронзей… самая знаменитая капуста наша, серячок-то.
Все надо но порядку. Сперва обсекают «сочень», валят в корыто кочни, а самое «сердечко» в корыто не бросают, в артель идет. Когда ссекают — будто распарывают что-то, совсем живое. Как наполнится полкорыта, Горкин крестится и велит:
— С Богом… зачинай, робятки!
Начинается сочное шипенье, будто по снегу рубят, — так жвакает. А потом — туп-туп-туп… тупы-туки… ту-пы-туки… — двадцать да двадцать сечек! Молча: нельзя запеть. И Горкин не запретил бы, пригодную какую песню, — любит работу с песнями, — да только нельзя запеть, «духу не выдержать». Денис — сильный, и он не может, глупая Маша шутит: «спой ты хоть про капусту, в кармане, мол, пусто!..» Денис ей: «а ты косила?» — «Ну, косила, ложкой в рот носила!» Совсем непонятный разговор. «А что тебе, косила, тебя не спросила!» — «А вот то, знала бы: что косить — что капусту рубить, — не спеть». А она все свое: «пьют только, под капусту!» Горкин даже остановил: «чисто ты червь капустный, тебя не оберешь».
— Годи, робята…
Горкин черпает из корыта, трясет в горсти: мелко, ровно, капустинка-то к капустинке. Опять начинают сечку, хряпают звонко кочерыжки. Горкин мне выбирает самые кончики от хряпки: надавишь зубом — так и отскочит звонко, как сахарок. Приятно смотреть, как хряпают. У молодых, у Маши, у Дениса — зубы белые-белые, как кочерыжки, и будто прикусывают сахар, будто и зубы у них из кочерыжки. Редиской пахнет. Швыряются кочерыжками — объелись. Веселая — капуста эта! Ссыпают в кадки, перестилают солью. <…>
В канун Покрова, после обеда, — самая большая радость, третья: мочат антоновку.
Погода разгулялась, большое солнце. В столовую, на паркет, молодцы-плотники, в розовых рубахах, чистые, русые, ясноглазые, пахнущие березой банной, втаскивают огромный рогожный тюк с выпирающей из него соломой, И сразу слышно, как сладко запахло яблоком. Ляжешь на тюк — и дышишь: яблочными садами пахнет, деревней, волей. Не дождешься, когда распорют. Порется туго, глухо, — и вот, пучится из тюка солома, кругло в ней что-то золотится… и катится по паркету яблоко, большое, золотое, цвета подсолнечного масла… пахнет как будто маслом, будто и апельсином пахнет, и маслится. Тычешься головой в солому, запустишь руку, и возятся под руками яблоки. И все запускают руки, все хотят выбрать крупное самое — «царя». Вся комната в соломе; под стульями, под диваном, под буфетом, — везде закатились яблоки. И кажется, что они живые, смотрят и улыбаются. Комната совсем другая, яблочная. Вытираем каждое яблоко холстинным полотенцем, оглядываем, поминки нет ли, родимые ямки-завитушки заливаем топленым воском. Тут же стоят кадушки, свежие-белые, из липки. Овсяная солома, пареная, душистая, укладывается на дно кадушки, на нее — чтобы бочками не касались — кладутся золотистые антоновки, и опять, по рядку, солома, и опять яблоки… и заливается теплой водой на солоде.
На «яблоках» все домашние: даже отец радуется с нами, и матушка, на креслах… ей запрещают нагибаться: она ходит тихо и тяжело, «вынашивает», и ее все остерегают, даже Маша: «вам, барыня, нельзя, я вам достану яблочко». Кругом кресел все мы ее обсели: и Сонечка, и Маня, и брат Коля, и старая кривая Васса, которая живет в темненькой и не отличит яблока от соломы, и Горкин с Марьюшкой. Маша все ужасается на яблоки и вскрикивает, как будто испугалась: «да барыня… какое!..» Сонечка дает ей большое яблоко и говорит: «А ну, откуси, Маша… очень ты хорошо, послушаем». Маша на яблоко смеется, закусывает крепко-звонко белыми-белыми зубами, сочными, как миндаль, и так это хорошо выходит — хру-хру… хру-хру, чмокается во рту, и видно, как сок по губам сочится. И все начинаем хрупать, но Маша хрупает лучше всех. Я сую ей украдкой яблоко, самое-самое большое, ищу карман. Она перехватывает мою руку и щурит глаз, хитро-умильно щурит. Так мне нравится на нее смотреть, что я сую ей украдкой другое яблоко. А на всех нас, на яблоки, на солому, на этот «сад», вытянув головку, засматривает из клетки затихший чего-то соловей, — может быть, хочет яблочка.