Веселые похождения внука Хуана Морейры
Шрифт:
«Не поеду, не поеду! Выброшусь из дилижанса, если хотите, но не поеду!»
Этого я не сказал. Нет. Такое было бы уж слишком. Я только подумал и сам себе в этом поклялся. Произнеси я эти слова, отец, при его вспыльчивости, способен был, без дальнейших слов, избить меня до полусмерти.
Наступило тяжелое молчание.
– Ладно! Теперь обедать! – скомандовал наконец татита, уже несколько успокоившись.
Обед начался мрачно. Мы все молчали. Служанки, перепуганные бурей, бесшумно скользили вокруг стола. Даже керосиновая лампа, казалось мне, бросала на белую скатерть какой-то зловещий отблеск. Но вот, положив себе на тарелку кусок жаренного на вертеле мяса с салатом, – я и сейчас будто вижу его на блюде: тонкие ребрышки лесенкой, поджаренная
– Так как же все это было?
Я повторил рассказ, сначала робко, потом все тверже и под конец, воодушевленный собственной речью, обрушился с обвинениями на дона Клаудио и мисию Гертрудис, в расчете на будущее обличая, а подчас и выдумывая их грехи. В заключение, по-настоящему негодуя, я воскликнул:
– Они мстят мне за свою нищету, хотят отплатить за то, что все относятся к ним с презрением. Им доставляет радость делать своим слугой, своим рабом сына самого Гомеса Эрреры!..
Кто сказал, что лесть самый дешевый и ходкий товар? Кто бы он ни был, он сказал великую истину.
Татита был уязвлен в своем самолюбии, а может, просто хотел развлечься беседой, прежде чем отправиться по своим делам. Однако я подметил молнию, сверкавшую в его глазах, и понял, что выбрал правильный путь.
– Они никого не уважают, – продолжал я. – Для них все дело в удаче или протекции, а тех, кто обладает богатством или властью, они называют пройдохами.
– Гм-гм… – недоверчиво хмыкнул татита. – А обо мне они говорили?
– Господь уберег их! Попробовали бы сказать хоть слово при мне. Но, зная, как ругают они всех друзей…
– Ладно! Ладно! Все это предположения, и только! – прервал он недовольно.
– Не кажется ли тебе, Фернандо, – сказала после паузы мамита, – что мальчику пора спать? После сегодняшнего путешествия и всех волнений, да еще ехать завтра в такую рань, боюсь, как бы он не заболел…
– Может случиться…
Мама настаивала. Болезнь неизбежна. Уже сейчас у ребенка температура. А вдруг он сляжет в городе, кто за ним будет ухаживать? Не лучше ли дать ему отдохнуть несколько дней, совсем недолго, хотя бы до возвращения дилижанса.
– Хорошо, – согласился наконец татита, словно принося великую жертву. – Поедет следующим рейсом, но это уже без отговорок!
«Не поеду никогда!» – подумал я.
– Я напишу дону Клаудио, объясню ему все и попрошу от твоего имени прощения у мисии Гертрудис.
– Не простит она меня, – пробормотал я.
– Почему? В конце концов, это просто мальчишеская выходка.
Я не мог удержаться от улыбки.
– А может, было еще что-нибудь, о чем мы не слыхали?
Зная характер татиты, я без колебаний поведал о проделке с косами, но постарался изобразить все посмешнее и позанятнее и, описав для начала облик старухи в парике и без него, потешные потуги старческого кокетства, так не вязавшиеся с ханжеским благочестием, рассказал, как бесили меня ее ужимки и стремление подражать молодым девушкам… Когда же я добавил, что свиньи помчались опрометью к кормушке и набросились на кучу сальных волос, словно на изысканное лакомство, и изобразил выражение лица мисии Гертрудис в поисках парика, татита, откинувшись на спинку стула, разразился таким хохотом, будто ничего более смешного не видывал за всю свою жизнь. Он был побежден…
Немного позже я отправился спать, но только для виду, а на самом деле в тревоге и неуверенности, свойственной мальчишкам, которые еще не научились говорить «будет так, а не иначе», потихоньку подглядывал, не пишет ли татита Сапатам. Конечно, он ничего не написал, не такой это был человек, чтобы просить прощения у кого бы то ни было и за что бы то ни было. Зато я услыхал, как он, веселясь, обсуждает мои городские похождения сначала с мамитой, а потом с доном Ихинио, который, прослышав о моем бегстве, пришел узнать все подробности. Услыхав, что пришел старый Ривас, я подкрался поближе к столовой, пытаясь уловить хоть словечко из их разговора. Решение оказалось для меня скорее благоприятным. Дон Ихинио готов был поверить, что Сапаты зашли слишком далеко, ведь креольские юноши вообще поборники свободы, а не «сыновья строгого порядка», а я еще пережил внезапный переход от полной независимости к своего рода тюремному заключению.
– Но при всем при том, – закончил он, – необходимо, чтобы мальчик стал мужчиной, не так ли, мисия Мария?
Тревога не отпускала меня; едва заслышав, как старики ушли в клуб, я решил, что незачем ложиться как дураку в постель, и, не спросясь ни у кого, выскользнул из дома на поиски товарищей. Визит дона Ихинио навел меня на мысль о Тересе, но воспоминание о ней осталось где-то на втором плане, ибо главным соблазном была развеселая встреча с дружками. Однако, выбравшись из дома потихоньку, чтобы избежать бесполезных уговоров мамиты, я услышал легкий шепот за окошком в доме напротив.
Узнав о моем приезде, Тереса поджидала меня у решетки, не то в уверенности, что я приду поговорить с ней, не то опасаясь, что я о ней позабуду, – оба предположения вполне соответствуют женскому характеру.
Едва я услышал ее, как сразу проснулись все мои романтические чувства, и, окунувшись в прошлое, я подбежал к окну приветствовать в ее лице воплощение всей эротико-сентиментальной поэзии. На мои восторги, столь же невинные, сколь бесстыдно рассчитанные, девушка отвечала горячим, заразительным волнением. Ее скромную душу обуревали чувства, а не страсти, я же, подобно актеру, вдохновлялся доставшейся мне ролью, готовый быть Отелло или Марком Антонием, Дон-Жуаном или Марсильей. Я сказал ей – и сам тогда верил этому, – что вернулся в Лос-Сунчос, презрев блеск городской жизни, только потому, что не могу жить без нее.
И такое впечатление произвел на Тересу этот вечный дурацкий припев, что она прижалась смуглым личиком к железным перекладинам решетки и, словно цветок, подарила мне свои свежие яркие губы, наградив меня первым поцелуем.
XI
Снедавшая меня лихорадочная жажда деятельности ре позволила мне дольше предаваться платоническим излияниям, и я объяснил Тересе, что нас могут застать, а я не хотел бы еще больше сердить татиту, воображавшего, будто я уже давно в постели. Через минуту я входил в кафе «Эсперанса», разыскивая своих друзей. Волей случая там оказался и отец, занятый игрой в тридцать одно. Он сделал вид, будто не видит меня, и спокойно продолжал партию. Это был еще более определенный знак благоприятного для меня решения. Прощайте, Сапаты!
Я вышел вместе со своей компанией на поиски более вольного места, торопясь возобновить былые развлечения. Товарищи встретили меня с бурной радостью и восторгом, а так как в кармане у меня сохранились боливиано, отвергнутые Контрерасом, то мы устроили этой ночью в харчевне Сорриты достопамятный кутеж, ознаменовавший возврат к чудесной жизни, которая после моей городской тюрьмы показалась мне волшебным сном.
Но, даже упиваясь былыми усладами, я не оставлял мысли о серьезной стороне дела, и, не полагаясь на свое красноречие, которое могло изменить мне по каким-нибудь внешним и случайным причинам, я написал отцу длинное письмо, образец мальчишеской дипломатии, не без влияния невольно усвоенной сапатовской науки. Я написал ему, что при моем характере, столь похожем на его собственный, – чем я могу только гордиться, – поведение мое зависит именно от широты предоставленной мне свободы, ибо никогда я не буду поступать подобно тем, кто, не понимая ценности свободы, злоупотребляет ею, пока не утратит навеки. Меня несомненно, так же, как и его, принуждение приводит в ярость. Его ласковой опеки (так непохожей на злобную слежку людей, неспособных понять чужие поступки, а тем более мысли) до сих пор было более чем достаточно, чтобы научить меня выполнять свой долг; не стоило труда – скорее даже было ошибкой – сменить ее на тиранию посторонних, которая неизбежно должна была привести меня к возмущению… Так оно и есть, несмотря на внешнее спокойствие.