Веселые похождения внука Хуана Морейры
Шрифт:
Произошло это событие, когда мне уже исполнилось девять, а гложет, и десять лет. Поступление в школу было катастрофой, положившей предел моей беспечной праздной жизни, а потом превратилось в пытку, правда, недолгую, но тем не менее мучительную. В общем, надо сказать, если я и научился читать, то только благодаря своей святой матери: с неистощимым терпением подстерегала она мимолетные минуты послушания, и ее робкая болезненная доброта вознаграждала малейшее кое усилие столь пышно, как будто я совершил геройский подвиг. Она стоит передо мной, словно живая: на как всегда, гладкое черное платье, я вижу ее бледное лицо, обрамленное темно-каштановыми волосами, нежную, почти скорбную улыбку, слышу протяжный мягкий голос. При моем буйном и непоседливом
II
В конце концов я несколько привык к школе. Ходил я туда, чтобы развлечься, и самым любимым моим развлечением было бесить нашего бедного учителя дона Лукаса Арбу, несчастного, смешного, хромоногого испанца, который благодаря мне то садился на торчавшее из стула перо или в лужу клея, то получал прямо в глаз или в нос шарик из хлебного мякиша или жеваной бумаги. Надо было видеть, как он с визгом подскакивал, наткнувшись на перо, или вставал с приклеенным к заду стулом, или вытирал мокрое от жеваных шариков, красное, как помидор, лицо! А сколько шуму, какие взрывы хохота по всей школе!
Робкие мои соученики, лишенные воображения, бойкости и отваги, как и полагается добрым крестьянам, детям крестьян, видели во мне необыкновенное, почти сверхъестественное существо, чувствуя, что на такую дерзость способен лишь человек, с самого рождения наделенный исключительным характером и выдающимся положением.
Дон Лукас имел обыкновение водить руками по пюпитру – «кафедре», говорил он, – в то время как объяснял или спрашивал уроки; затем, пока шли занятия по чистописанию или диктант, он ставил локти на стол и подпирал щеки ладонями, словно поддерживая отягощенную педагогической мыслью голову. Подметить эту привычку, раздобыть пикапику [2] и обсыпать ею кафедру было для меня столь же естественно, сколь приятно. Я повторял эту изобретательную шутку неоднократно, и, заверяю вас, не было зрелища более смешного, чем дон Лукас, почесывавшийся сначала легонько, потом все сильнее, потом совершенно яростно и, наконец, орущий в полном исступлении:
2
Пикапика – лиана с жгучими, как у крапивы, листьями.
– Все остаются на два часа!
Он уходил мыться, прикладывать примочки, сало, масло, все, что только мог, а покинутый класс превращался в сумасшедший дом, с восторгом подчинявшийся моим боевым сигналам; летели тетради, книги, чернильницы, – вялой робости моих товарищей как не бывало, – а самые неожиданные музыкальные инструменты исполняли тем временем подлинно адскую симфонию. Не раз я думал, вспоминая эти картины, что на самом деле по темпераменту я был революционером и только сила воли помогла мне всю жизнь оставаться ревнителем порядка и сторонником правительства… Наконец возвращался дон Лукас, с красным, лоснящимся от притираний лицом, с выпученными глазами – зрелище препотешное, – и, разъяренных! невыносимым жжением, принимался раздавать направо и налево дополнительные
Что ж, дон Лукас! Немало я посмеялся над тобой в те времена, но и теперь не испытываю угрызений совести и вспоминаю о тебе с улыбкой. Я высоко ценю всех, кто, подобно тебе, почитает политическую власть во всех ее формах и даже бледных отражениях. Но если это почтение и является единственной основой счастья граждан, то надо все же сказать, ты слишком преувеличивал его, забывая, что и сам был «властью», хотя и низшего порядка. А подобная слабость недопустима и непростительна, особенно когда доходит до крайностей.
Однажды в час выхода из школы, когда только и начинался самый неистовый беспорядок, дон Лукас подозвал меня и очень важно объявил, что ему надо со мной поговорить. Подозревая, что сейчас на меня обрушатся громы небесные, я приготовился отразить нападение «магистра» как мужчина, а если понадобится, то и силой, после чего, разумеется, ни я не останусь под его ферулой, ни он не удержится в школе, которая была для него единственным источником существования. Царапина или кровоподтек для меня ничего не значили – я всегда был храбрецом, – а любая отметина, прямо или не прямо полученная отдана Лукаса, немедленно обеспечит ему изгнание из Лос-Сунчоса, да еще доставит немало других неприятностей. Вообразите же мое изумление, когда, оставшись со мной наедине, он произнес на своем вымученном академическом языке следующую речь:
– После серьезнейших размышлений я пришел к следующему выводу, дорогой Маурисио… Вы (он обращался ко мне на «вы», хотя всем остальным говорил «ты»), вы самый умный мой ученик и самый прилежный… Нет, нет, не сердитесь, разрешите мне закончить, я не собираюсь огорчать вас… Итак, поскольку вы все хорошо усваиваете и пользуетесь уважением своих товарищей, моих учеников, вы могли бы с успехом, да, да, с величайшим успехом помочь мне сохранять порядок и поддерживать дисциплину в классах, подрываемую бунтарским разрушительным духом – подлинной язвой наших мест…
Пораженный неожиданностью этих слов, произнесенных торжественно и важно, словно с трибуны, я стал более спокойно ждать развития событий, хотя и опасался какой-нибудь ловушки.
– Но я не хотел, – продолжал тем же тоном дон Лукас, – принимать какое бы то ни было решение, не посоветовавшись предварительно с вами.
Опустелый класс был залит предвечерним сумраком. За открытой дверью я видел обширный, поросший травой пустырь, окрашенный лучами заходящего солнца, кусок неба с оранжевыми отсветами; внутри класса беспорядочно громоздились столы и скамьи, над которыми будто витало еще буйное оживление разбежавшихся учеников. Созерцание света и тьмы поглотило меня целиком во время драматической паузы, выдержанной учителем, прежде чем ошеломить меня вопросом:
– Хотите быть наставником?
Наставником! Вторым человеком в школе, начальником над товарищами, высшей властью в отсутствие дона Лукаса, а глядишь, и в его присутствии, принимая во внимание свойственную ему слабохарактерность!.. А я едва лишь научился бегло читать, да и то благодаря мамите! И в школе было два десятка мальчиков, более знающих, рассудительных, прилежных и взрослых, чем я! О, вею эту притворную совестливость я проявляю сейчас; а тогда, – хотя я и не ожидал подобной удачи и был весьма польщен незаслуженной честью, – предложение учителя показалось мне настолько естественным и соответствующим моим заслугам, что, я попросту ответил, без малейшего волнения:
– Ладно, дон Лукас.
Невозмутимость была мне присуща всегда: провозгласи меня хоть папой римским, маршалом или адмиралом, я бы ничуть не удивился и не счел себя неспособным оправдать назначение. Но, желая быть безукоризненно правдивым, добавлю, что обращение «доя Лукас» с этих пор начисто исчезло из моей речи, и в своих ответах я ограничивался простым «да» или «нет», «как учил нас Христос», без всяких «дон» или «сеньор», как учит нас вежливость. И это было единственным видимым проявлением благодарности…