Веселые похождения внука Хуана Морейры
Шрифт:
Впоследствии я рассудил, что дон Лукас вел себя в данном случае или как философ, или как негодяй: как философ – если он хотел изменить мой характер и дисциплинировать меня, поручив именно мне присмотр за дисциплиной; как негодяй – если намеревался купить меня ценой нравственного увечья, гораздо более тяжелого, чем такое физическое увечье, как его хромота. Но, поразмыслив еще, я пришел к выводу, что, пожалуй, действовал он не как философ и не как негодяй, а скорее как простак, который защищается единственным своим оружием без всяких злых и добрых намерений, а только из инстинкта самосохранения и пользуется при этом доступными ему политическими средствами, по правде говоря, не слишком
Итак, на следующий же день я принял на себя командование, как будто для того и был рожден, и осуществлял его совершенно самовластно, особенно после достопамятного дня, когда решительно объявил дону Лукасу о своей отставке…
Вот как это произошло.
Рассердясь на какого-то младшего школьника, который, бегая во время перемены по двору, обогнал меня, я размахнулся и, даже не глядя, отвесил ему здоровенную оплеуху. Малыш заревел, размазывая сопли, и тут один из лучших учеников, Педро Васкес, с которым я после моего назначения не ладил, проявив наглое неуважение ко мне, закричал:
– Верзила! Дылда! Не стыдно тебе!
Я было бросился на него с кулаками, но, вспомнив о своем высоком сане, сдержался и строго произнес:
– Вы, Васкес! На два часа после уроков!
Он грубо повернулся спиной и, пожав плечами, пробормотал что-то по моему адресу, не то смутную угрозу, не то злую насмешку. Этому рослому, худощавому, бледному мальчику суждено было сыграть немалую роль в моей жизни. У него были большие темно-голубые глаза, принимавшие зеленоватый оттенок, если свет на них падал сбоку, высокий лоб, густые каштановые волосы, добродушная улыбка, длинные ноги, длинные руки и тщедушный торс. Он отличался ясным умом, богатым воображением, склонностью к научным занятиям и неровным характером, порой решительным, порей вялым.
В тот день, едва мы вернулись в класс, Педро, который на этот раз был полон твердости, обжаловал приговор перед доном Лукасом, и тот немедленно отменил наказание, одним ударом разрушив мой авторитет.
– Ну, если так, к черту! – крикнул я. – Ни минуты больше не желаю быть наставником. Подавитесь своим назначением!
Дон Лукас мгновенно одумался, залепетал: «Успокойтесь, успокойтесь», – и попытался утихомирить меня, благостно помахивая правой рукой. Без сомнения, он вспоминал уколы острых перьев, липкий клей, вязкие хлебные шарики, нестерпимый зуд после пикапики. Потом спросил медовым голосом, обращаясь ко мне против обыкновения на «ты»:
– Так, значит, ты отказываешься?
– Да! Отказываюсь без-о-го-во-роч-но! – заявил я, подчеркивая каждый слог этого слова, подхваченного в предвыборных распоряжениях татиты.
Все ученики в ужасе открыли рты, решив, что словечко это было страшным проклятием, предвестием еще более страшного столкновения, но вскоре успокоились, увидев, что дон Лукас встал и, от волнения снова обращаясь ко мне на «ты», произнес:
– Но я не принимаю твоего отказа, не могу принять его… В тебе много, очень много собственного достоинства, сын мой. Этот мальчик далеко пойдет, берите с него пример! – добавил он, указуя на меня с одобрением, окончательно сбившим с толку моих ошеломленных товарищей. – Достоинство превыше всего!.. Маурисио Гомес Эррера по-прежнему будет выполнять обязанности наставника, а Педро Васкес понесет наложенное на него наказание. Я сказал… И молчать!
Класс и так онемел в полном одурении; это «молчать!» было одним из последних средств, к которьш власть прибегает в трудную минуту, когда ей грозит опасность, дабы не допустить ни всплеска возмущения; это «молчать!» было, в сущности, объявлением осадного положения, которое я не преминул использовать во имя правого дела, выполняя одновременно роль армии и полиции.
Один лишь Васкес осмелился на попытку протеста, пробормотав не то в негодовании, не то в слезах:
– Но, сеньор!..
– Молчать, я сказал!.. И еще два часа, уже от моего имени.
Привычный к послушанию Васкес умолк и смирно уселся на свою скамью, а у меня от распиравшего грудь удовлетворенного тщеславия пылали щеки, сияла на лице улыбка и горели глаза.
III
Это происшествие, которое, казалось, должно было разверзнуть пропасть между Васкесом и мною, сделав нас врагами навсегда, неожиданно привело нас к союзу если не очень тесному, то, во всяком случае, достаточно дружественному. Тут, разумеется, потребовался резкий перелом в наших отношениях.
Свое наказание Васкес перенес со стоическим спокойствием, два дня подряд оставаясь в школе до самого вечера. Однако на третий день, перед началом занятий, он перехватил меня на люцерновом поле, через которое я всегда проходил, и тут же, без свидетелей, вызвал на одиночный бой, справедливо полагая, что вне владений дона Лукаса права мои теряют силу.
– Выходи, если ты мужчина! Сейчас я научу тебя, как бить маленьких!
Все мужское самолюбие бросилось мне в голову, и я на мгновение позабыл о своих привилегиях, которые он, с привычным для наших соотечественников пренебрежением к власти, ошибочно считал вне школы недействительными. Охваченный романтическим безрассудством, я счел необходимым утвердить свое превосходство также и в физической силе и объявил:
– Здесь – нет! Я наставник и не желаю, чтобы мальчишки видели, как я дерусь. Но в любом другом месте я готов дать тебе хорошую взбучку и научить уму-разуму.
– Пошли, куда хочешь, хвастунишка!
Мы измолотили друг друга кулаками неподалеку от поля, в пустом сарае, служившем складом шерсти, и должен признаться, что в этом бою мне не поздоровилось. Нервное возбуждение придало Васкесу силу и упорство, каких я никогда не подозревал в нем. Оба мы опоздали в школу, явились с лиловыми от синяков и кровоподтеков физиономиями, но ни он не сказал ни слова, ни я не пожаловался, хотя без труда мог отомстить ему. Это была моя первая настоящая дуэль – пусть детская, – а дуэль, даже между мальчишками, я всегда считал не столько обычаем, сколько одним из важнейших установлений, содействующих прочности общества, необходимым добавлением к закону, произвольным, если угодно, но не более случайным и не более произвольным, чем многие законы.
В той давней ребяческой ссоре, о которой я рассказываю, дуэль помогла устранить рознь между мною и Васкесом, рознь, которая в других обстоятельствах могла дойти до ненависти, но благодаря нашему поединку не оставила никаких следов, – мой противник был бесконечно признателен мне за проявленное после боя благородство и даже готов был признать себя побежденным, лишь бы вознаградить мое рыцарское поведение. Во всяком случае, суды, которым немало людей доверяют решение разного рода вопросов, в том числе и моральных, часто оставляют более глубокие и болезненные раны, чем сражение оружием или… на кулаках.