Веселыми и светлыми глазами
Шрифт:
Когда по московскому времени был уже поздний вечер, дядька предложил мне:
— Ну что, Кирюха, зададим храповицкого?
Раньше я понимал это как просто лечь спать. Но дядька знал иной, более глубокий смысл.
Уже минуты через три он захрапел. И постепенно, как паровозик, отходящий от платформы, стал все усиливать, все разгонять обороты. Потом, когда заработали все рычаги, раздался такой храп, какого я никогда в жизни не слышал. Дребезжали стаканы на столе, дребезжала люстра, вибрировала моя кровать. Похоже было, что я лежу на жестяной крыше и где-то рядом бушует
Я не вынес, вскочил и схватил дядьку за плечо, начал трясти.
— В чем дело? — не открывая глаз, спокойно спросил дядька.
— Как в чем дело? Повернитесь на другой бок!
— Радио, — пробормотал дядька.
— Что радио?
— Включи радио.
— А вы повернитесь на другой бок!
— Сейчас, — пообещал он и повернулся.
Минуту было тихо. А потом началось! Мне казалось, что под окнами гостиницы кто-то ездит на мотоцикле без глушителя.
— Кончай! — закричали из соседней комнаты и забарабанили нам в стенку. — Кончай давай! Повернись на другой бок!
Я засунул голову под подушку. Заткнул уши. Наконец вскочил, схватил одеяло и выбежал в коридор.
— Что случилось? — строго спросила дежурная по этажу. Но я только кивнул через плечо. Она поняла все. За мной следом по узкому коридору, громыхая, катилась горная лавина!
Я пристроился в кресле в конце коридора, закутался в одеяло. Как бедный одинокий беженец.
Прощай, мой лучший номер в гостинице, номер, в котором бывал сам Эджворт Бабкин! Прощай, мое теплое гнездышко! Теперь я буду спать на этом простом прокрустовом ложе.
И все-таки я, наверное, действительно родился в рубашке. Меня увидела Вера.
— Ты? И ты спишь в коридоре? Ты, государственный представитель!
Возмущению ее не было предела. Она устроила такой трамтарарам, что через несколько минут за мной прибежала сама администратор гостиницы. И все уладилось. Дядька остался в номере, а меня поместили в бельевую.
Проснулся я рано. Да и надо было рано вставать, в бельевой начинались работы.
Умылся и вышел на улицу. Я знаю наш утренний город, когда по его пустым улицам пробегает одинокое такси, на переездах работают трамвайщики-путейцы, легонько стрекочет мотор машины-дворника. А здесь все было по-иному. Кукарекали петушки. Вдоль мостовой трюхал лохматый черный песик, останавливался и нюхал углы. Я спустился к морю. Вода покачивала просмоленные щепки, что-то шептала. Море ворчало во сне.
Я пошел по городу. Деревянный тротуар гулко скрипел под ногами. На замшелой стене бревенчатого дома висел голубой почтовый ящик.
Мне так грустно стало при виде его.
Я потрогал холодное сырое железо, провел по нему ладонью, заглянул в щель. И вдруг отчетливо понял, чего мне не хватает.
Мне не хватает ее. Мне не хватает Лизы.
И будто увидел ее. И лицо, и глаза, и эти тонкие, плотно сжатые губы.
И вспомнил, как она сказала: «Я не думала, что ты такой». Как она огорчилась из-за меня.
Да, я такой. Я плохой. Я дурной. Такой я есть.
«Корреспонденция выбирается два раза в день», — прочитал я на ящике.
Можно написать ей. Только я не знаю ее адреса, не помню номер дома. Можно написать на институт, на отдел кадров. Взять и написать.
Но что я напишу? Как я здесь живу, какой у меня чудесный номер в гостинице и какой замечательный сосед?
Нет, ничего этого я ей не напишу. Вообще ничего не напишу.
Я достал записную книжку, вырвал листок и написал. Прежде всего адрес.
«На деревню… Лизе.
Среди сосновых и еловых Густых лесов и синих рек Ты вспоминаешься мне снова, Мой самый лучший человек.Лиза, я, кажется, люблю тебя!»
И бросил листок в ящик.
6
В этот же день мы пошли на лодку. Перелезли через сопку и спустились в соседнюю бухту. Лодок здесь было много. Сверху они казались небольшими, узкими, темно-серыми, под цвет этого серого неба и моря. И наша лодка была самой маленькой из них. Потому что это была уже устаревшая модель.
Мы показали пропуска дежурному и по трапу перешли с пирса на лодку. Первой — Дралина. Стоявший на верхнем мостике лодки офицер наклонился, недружелюбно посмотрел на Веруню и поморщился: женщина на лодке — дурная примета. Да к тому же еще и идет первой. Потом перешел я. А вот Филютек долго не решался. У трапа не было перил. Между пирсом и покатым бортом лодки в узкой щели покачивалась вода. Филютек заносил ногу на трап, трогал его, как пробуют тонкий, неокрепший лед. Один из матросов, видя его нерешительность, взял Филютека под локоть, чтобы помочь, но Филютек вырвался и побежал.
В первые минуты лодка показалась мне очень тесной. Я лез, будто слон в посудной лавке, цепляясь за всяческие выступы, рукоятки и маховики. Пару раз я так стукнулся головой о какие-то маленькие металлические ящички, пружинами прикрепленные к потолку, что они закачались и задребезжали.
Наш прибор был расположен в крошечной рубке, такой тесной, что там мог находиться только один человек.
На лодке звенели телеграфные звонки. Мимо нас шныряли матросы. Я позавидовал их проворности. Мне, наверное, никогда не добиться такой.
— Приступить к малой приборке! — кто-то зычно передавал команду.
Постепенно я присмотрелся. Конечно, очень тесно, но все-таки не так, как мне показалось вначале. По-прежнему меня поражало количество всякой аппаратуры, понапиханной во все углы.
Мы с Верой занялись настройкой нашего прибора. Настройка как настройка. Вроде бы все то же, что делалось и на берегу. Подкручиваешь потенциометры, щелкаешь пакетным переключателем, внешне все то же. Но я сейчас только понял, как было важно сделать все правильно там, предусмотреть, проверить. Как увеличилась значимость всего. Мне никто ничего не говорил, я сам вдруг понял, что вовсе не в том дело, что я тогда ушел с работы, не в административном нарушении, а в том, что я что-то не успел, не сумел сделать из того, что мог и что должен был сделать в тот день.