Весенние перевертыши (С иллюстрациями)
Шрифт:
— Силой, Минька, отберу!
— Нет, Дюшка, не сделаешь этого.
— Тогда прошу тебя, Минька…
Минька помялся, поежился, помигал и уступил:
— Я его под крыльцо пока… С тобой буду без ножа. А без тебя, Дюшка… Хочу сам за себя, как ты.
Нелепый кухонный нож с деревянной ручкой пугал Дюшку. Но Минька стал вдруг упрям.
21
Под вечер, после работы, мать и отец принимали гостя. Вернее, гость пришел только к матери. Тот самый Гринченко, о котором Дюшка так часто слышал: еле жив, при смерти. Два дня назад Гринченко выписали из больницы, сейчас его угощали чаем.
Это был вовсе не хилый человек, а громоздкий, с глухим, нутряным, густым голосом, с темным губастым лицом, сплавщик, одетый по–праздничному в темно–синий в полоску костюм, в галстуке, завязанном таким толстым узлом, что он мешал двигаться массивному подбородку. И только запавшие глаза и тупые кости скул, проступающие сквозь темную пористую кожу, напоминали о болезни, не совсем еще покинувшей мощное тело.
Гринченко пришел в гости к матери, но разговор вел лишь с отцом.
— Скажу вам, Федор Андреевич, какой это человек Вера Николаевна, супруга ваша. Святая сказать — мало! Кто ей я? Ни сват, ни брат, даже за столом вместе не сиживали, хлеб, соль, водку пополам не делили. И добро бы я, Степка Гринченко, уж очень полезен державе нашей был. Так нет этого. Работяга обычный. Любил рубль длинный сорвать, водку любил, баб и всякое прочее безыдейное. И вот из–за меня, из–за безыдейного, эта женщина ночами не спала, своим здоровьем тратилась, можно сказать, колотилась самым героическим образом.
Мать виновато посмеивалась, а отец серьезно соглашался:
— Что есть, то есть, не отымешь — самозабвенна.
— Тыщи лет люди Богородицу хвалили. А за что, позвольте спросить? Только за то, что Христа родила да вынянчила. Любая баба на такое, скажу, способна. Вот пусть–ко Богородица с эдаким, как я, понянчится. Не ради бога великого, чтоб потом аллилуйю многие века пели, а ради простого человека, без надежды всякой, что тебе там вечную славу отвалят или награду золотую на грудь. Тут тебе Богородицы мало, тут уж выше бери.
— Богородица — это суеверие, Степан, — наставительно отвечал отец. — А старые суеверия мы жизнью бьем не в первый раз. Так что из ряда вон выходящего ничего не произошло.
— Ой, не скажите, Федор Андреевич, не скажите. Вы думаете, Вера Николаевна мне только требуху мою вылечила — нет, душу вылечила. Открылось мне: раз я, Степан Гринченко, героического стою, то и держаться я в дальнейшем должон соответственно, не распыляясь на мелочах. Не–ет, теперича я так жить уже не стану, как жил. Буду оглядываться кругом, да позорчей. Сколько лет я еще проживу, Вера Николаевна?
— Я не гадалка, Степан Афанасьевич. Наверное, вас еще надолго хватит.
— Сколько ни проживу — все людям. Осветили вы мне нутро, Вера Николаевна, ясным светом.
— Очень рада такому побочному явлению.
— Эх, для вас бы что сделать! Вот было бы счастье. Не сумею, поди, — мал. Да–а!
Гринченко поднялся и стал чинно за руку прощаться, а Дюшка кинулся к окну, чтоб видеть, как спасенный матерью от смерти человек пойдет на своих ногах по улице среди здоровых людей.
Дюшка припал к окну и увидел не Гринченко, а… Римку. В легком платьице в клеточку, в темных волосах солнечной каплей цветок мать–мачехи, и курчавинки у висков, и нежный бледный лоб над бровями — до чего она не похожа на всех людей, рождаются же такие на свете. Солнечная капелька цветка в волосах…
Римка исчезла в подъезде, появился Гринченко, не обративший на Римку никакого внимания. Нескладно–громоздкий, нарядный в своем костюме в полосочку, он бережно выступал, сосредоточенно нес в себе свое спасенное здоровье, свою вылеченную Дюшкиной матерью душу — весь в себе.
После Римки Дюшка снова обрел способность видеть то, чего не замечают другие. Сейчас глядел на выступающего бережным шагом Гринченко и видел в нем то, чего сам Гринченко и не подозревал: слишком большую занятость собой, своим неокрепшим здоровьем, своим исцеленным духом.
Гринченко, не заметив, промаршировал и мимо Минькиного отца, путающегося в полах своего длинного пальто. А Минькин отец спешил. Дюшка вгляделся в него, и по спине поползли мурашки — что–то случилось. Никита Богатов бежал изо всех сил — размахивает рукавами, лицо без кровинки, рот распахнут, задыхается. Он пересек двор их дома, двинулся к крыльцу. Что–то стряслось! Что–то страшное!
А отец с матерью продолжали говорить о Гринченко, о том, как удачно тот «выскочил из болезни».
Дверь распахнулась без стука, бледный, потный Никита Богатов обессиленно привалился скулой к косяку.
— Вера Николаевна!
— Что?..
— Ножом…
И Дюшка все понял. Дюшка закричал:
— Минь–ку–у!
— Да, Миньку… ножом. И нож–то наш… Не знаю и что?..
— Санька — Миньку! Санька — Миньку!!
— Дюшка, помолчи! Где он?
— В больницу повезли… Я к вам… Спасите, Вера Николаевна!
— Санька — Миньку! Мама, спаси Миньку! Спаси, мама!!
22
Они вдвоем сидели у телефона, ждали звонка из больницы. Дюшка объяснял отцу, как кухонный нож Богатовых оказался в руках Саньки:
— Я говорил Миньке: не смей, не бери! А он мне — Санька убьет, только железом спасусь. Ну, Санька и отнял у него нож этот и этим ножом… У Миньки любой бы отнял. Минька мухи не обидит.
— Черт! — Отец это слово произнес без своей обычной энергии, даже с тоской. Он сейчас как–то присмирел, не расхаживал по комнате, не пинал стулья, сидел напротив Дюшки, приглядывался к нему с непривычным вниманием. — Ты говорил: Санька лягуш убивал? — спросил он.
— Лягуш убивал, кошек мучил.
— Зачем?
— Так просто. Нравилось.
— Нравилось? Больной он, что ли?
— Что ты, пап. Здоровый. Здоровей Саньки только Левка Гайзер, он на турнике «солнце» крутит.
— Так почему, почему он ненормальный такой? Нравилось…
— Да нипочему. Таким родился.
— Родился?.. Гм… У Саньки вроде родители нормальные. Отец сплавщик как сплавщик, честно ворочает лес, выпивает, правда, частенько, но даже пьяный не звереет. Ни кошек, ни собак, ни людей не мучает…