Весенние перевертыши (С иллюстрациями)
Шрифт:
— Из–за самомнительности.
— Гм…
— Быть газетным поденщиком, править статьи о силосе, о навозе — нет! Мне же «уголь, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинут», мне свыше предначертано «глаголом жечь сердца людей». Газета — смерть для возвышенной души. Надо жить в гуще простого народа, черпать от него вдохновение. Я убедил жену, я забрал свои тетради, заполненные рифмованной пачкотней, и появился у вас в Куделине. А дальше?.. Дальше вы и сами видели. На сплаве выкатывать бревна слаб, сунулся в контору… Камешком ко дну. Хотя нет,
Богатов говорил мечущимся, срывающимся голосом, при каждом признании весь передергивался от отвращения к себе. Дюшкин отец слушал его с откровенным недоумением, почти с испугом.
— А может, все–таки… — произнес он неуверенно.
Никита Богатов перебил его кашляющим смешком:
— Вот–вот, а может, все–таки я талант. Я… я убаюкивал себя этими словами много лет. И себя и жену… Камешком ко дну. Но если б я только один камешком, но ведь и ее и сына… Они же связаны со мной. Я любил ее: складки ее платья, движение ее бровей, звук ее шагов, ее улыбку, ее усталость! Весь мир несносен, единственная радость — она. Радость и боль! И ее я топил!..
Дюшкин отец крякнул и почему–то виновато глянул на Дюшку, а Никита Богатов продолжал мечущимся голосом:
— Я рассчитывал на чудо — меня вдруг признают, ко мне придет слава, почет, деньги. Все положу к ее ногам. Писал в последнее время только о ней, только ее славил — сонеты, элегии, письма в стихах. И надоел, надоел ей до тошноты. Она–то давно открыла, что я за глагольщик. И неприязнь ко мне, сперва спрятанная, потом откровенная, наконец воинственная. И унылая контора, жалкая зарплата делопроизводителя, сын без зимнего пальто… А у нее появляется мания, идея фикс — побывать раз в жизни на юге, увидеть море…
— Дадим путевку! — вскинулся Дюшкин отец, наконец–то почувствовавший, что чем–то может помочь.
Богатов отмахнулся вялой, бескостной рукой, голос осел, перестал метаться — глухой, тусклый:
— Вчера… с Минькой… Меня словно молнией шарахнуло, очнулся: прячусь от правды — бездарь, ничтожество, эдакий литературный наркоман… Хватит! Хватит!
— Что — хватит? — подобрался Дюшкин отец.
— Хватит тянуть камнем.
— Это верно.
— Пора освободить их от себя.
— То есть как это — освободить?
— Не все ли равно — как.
Дюшкин отец навалился грудью на стол, звякнули чашки.
— Опять?! — с придыханием.
— Что — опять, Федор Андреевич?
— По–новому угорел. Тогда — к вершинам славы, а теперь в пропасть вниз головой. А может, в середке зацепишься, с головы на ноги встанешь, по ровной земле по ходишь?
— Ходить по земле, надоедать людям своей особой, уверять себя, что исправлюсь?.. Э–э, Федор Андреевич, зачем же тянуть песню про белого бычка?
— Испакостил бабе жизнь и бросаешь, а еще — складки платья, усталость даже… И не просто, а с форсом — мол, вот я какой самоотверженный, вниз головой, помните и страдайте. А так и будет — станут помнить, станут страдать! Сукин ты сын, Никита!
Никита Богатов беспокойно задвигался, казалось, стал что–то искать вокруг себя.
— Ну что?.. Что?.. На что я способен? Только на это. Ни на что другое!
— Эт–то, друг, мы еще посмотрим. Виноваты — мимо глядели. Увидели, теперь возьмемся. Я возьмусь! Я из тебя человека сделаю!
И Дюшка насторожился. Он сидел, молчал, слушал, внимательно слушал. Последние слова отца — «человеком сделаю» — напомнили ему слова матери: «Наш отец любит ковать счастье несчастным на их головах. Не заметит, как человека в землю вобьет от усердия». Как бы нечаянно отец не вбил в землю Минькиного отца.
— К делу тебя приспособлю. Наше дело грубое, древесное, славы не отваливает, зато жить дает. Я тебя суну туда, где некогда будет в мечтаниях парить — шевелись давай! Я и с женой твоей по–крупному поговорю…
— Только не это, Федор Андреевич!
— Молчи уж! Право слова потерял!
— Не трогайте ее, Федор Андреевич!
— Не бойсь, плохого не сделаю!
— Пап! — подал голос Дюшка.
— Э–э, да ты тут! Ты еще не спишь?
— Пап! Тебя просят — не делай!
— А ну спать! Здесь разговоры взрослые, не твоего ума дело!
— Я лягу, пап, только слушай, когда просят. Ты и с мамкой так — она просит, ты не слышишь.
— Ты что? Просит — не слышу. Не приснилось ли?
— А помнишь, мамка жаловалась, что ты ей всего–навсего один раз цветы подарил?.. Это ж она — что!.. А ты не понял.
Негодование — вот–вот взорвется! — затем досада, остывающее недовольство, наконец смущение — радугой по отцовскому лицу.
— Ладно, Дюшка, ложись. Мы тут без тебя решим, — сказал отец.
Дюшка поднялся, подошел к Богатову:
— Если Миньке еще кровь нужна будет, тогда я дам.
— Хороший у вас сын, Федор Андреевич.
— Минька лучше меня, — убежденно возразил Дюшка.
Раздеваясь в соседней комнате, Дюшка видел в раскрытую дверь, как его отец сел напротив Богатова, положил ему на колено руку, заговорил без напора, деловито:
— Мне крановщики нужны. Работа непростая, но платят прилично. Учиться тебя пошлю на курсы, три месяца — и лезь в будку. А то ходишь, шаришь, себя ищешь…
Отец все–таки хотел сделать несчастного Никиту Богатова счастливым — сразу, не сходя с места.
Дюшка еще не успел уснуть, когда отец, проводив гостя, подошел, склонился, зашептал:
— Слушай: мне сейчас нужно уехать. Не откладывая! Спи, значит, один. А я утречком постараюсь поспеть до прихода матери.
Но мать пришла раньше.