Весенний шум
Шрифт:
— По-разному бывало, Маша, по-разному. Но сейчас она, действительно, беззащитная и слабая. Хоть бы вы зашли… Дали бы ей что-нибудь от вашего мужества… Я преклоняюсь перед вами, говорю это при вашем… двоюродном брате.
И Маша приехала к Лизе.
Лиза открыла ей дверь, и Маша увидела заплаканные глаза, байковую синюю кофту, располневшую талию.
— Ну, как вы? Как ребёнок? — спросила Маша. — Покажите мне его!
— Он такой несчастный, Маша, такой жалкий, сморщенный старичок, — Лиза заплакала, — Сеня не хочет смотреть на него. Сеня… совсем изменился. Его уже неделю дома не было, Машенька.
И Лиза стала вытирать глаза
Маша шагнула в маленькую комнату, где она не раз сиживала за праздничным столом.
В плетеной кроватке лежал запеленатый младенец со скорбным выражением крошечного личика. Его красная кожица была покрыта испариной, в комнате было сильно натоплено. Младенец был так худ и мал, словно его не кормили.
— Он умрет, Машенька, он не выживет, — сказала Лиза сквозь слезы. — Такой слабенький, такой беззащитный…
— Чудный парень, — строго ответила Маша, глядя Лизе прямо в глаза. — Прекрасный мальчишка. Были бы кости, мясо нарастет. Но вы не должны так распускаться. Будете плакать, молоко пропадет. Наплюйте вы на Семена.
— Вы думаете, выживет?
— Я ручаюсь, — безапелляционно повторила Маша. — Смотрите, не простудите грудь, а то придется лечь под нож, как мне пришлось…
Воспоминание о перенесенных страданиях, о «завещании» охладило Машину нежность по отношению к Лизе. «Она и не поинтересовалась мной, когда я была между жизнью и смертью, — подумала Маша. — Но это потому, что она беднее. А сейчас ее надо поддержать».
— Сеня и прежде… — не унималась Лиза, — вы знаете… У него уж такая натура, он человек искусства. А сейчас… Он не захотел даже взять мальчика на руки. Он сказал: «Противно, ободранный кролик…»
Лиза снова расплакалась.
Маша рассердилась:
— Если вы будете все время думать об этом несчастном беспутнике, от этого пострадает ребенок. Вы же хотели его, вы его произвели на свет, так будьте любезны думать о нем, а не о Сене. Милая, нельзя так распускаться. Не смейте плакать, стыдно вам! Такого парня произвела на свет и ревет!
Машино лицо горело вдохновением. Говорила она с такой убежденностью, с такой напористостью, что Лиза подчинилась. Она перестала плакать. Она посмотрела на своего маленького старичка в пеленках и подумала, что, пожалуй, он не так уж и плох. Хотя и худой, зато жилистый, не рыхлый. Пожалуй, он выживет.
Маша ехала домой и, сидя в трамвае, думала о Семене, о его детях, о женщинах. Почему она бессильна сразу изменить это все, исправить? Сколько их, таких мужчин, которые неплохо работают и слывут хорошими товарищами, а с детьми поступают вот так?
«Хорошо, что я не стала его женой», — подумала Маша. Но от этой правильной мысли стало горько и душно. Вот уже тебе двадцать третий, моя дорогая, а ты все живешь начерно, словно потом сможешь переписать все набело. А эта жизнь со всеми ее несчастьями и бедами и есть твоя жизнь, твоя молодость. Другой не будет, как ни проси. Где же та, настоящая, единственная, подлинная любовь? Где тот человек, с которым тебе пройти по жизни, разделить свою и его ношу, растить детей? Где он? Что же он не откликается, разве не слышит, как громко его зовут?
Изо всех четырех дверей актового зала в коридор выходили студенты: закончилась лекция по диамату, общая для нескольких групп.
— Маргарита, могу я с вами поговорить? — спросил Машу Геня, выходя с ней вместе в коридор.
— О чем? О случайности и необходимости? Целых два часа слушал, и все мало, — ответила Маша. Она привыкла, что Геня чуть ли не после каждой лекции по философии обсуждал очередную проблему, 6 которой лектор, по его мнению, рассказал не так, не ясно, не совсем правильно.
— О случайности и необходимости, применительно к нашей студенческой жизни, — сказал Геня. Он был настроен серьезно.
— Я вся внимание.
— Благодаря своему божественному материнству ты немного оторвалась, — сказал Геня, переходя на серьезный тон. Если он переставал называть ее «Маргарита» и обращался нормально на ты, это означало, что ему не до шуток. — Ты оторвалась и ничего не знаешь. А между тем далеко не все спокойно в королевстве датском.
И он стал рассказывать об одном странном вечере, вернее, об одной странной ночи, которая выпала ему на долю совсем недавно.
Студенты группы, в которой учились Геня и Маша, посещали на выбор один из научных семинаров, — это было обязательно. Но кроме обязательного, можно было посещать еще один из дополнительных семинаров, так сказать, в порядке расширения кругозора. Таких семинаров было два — по истории искусства и по истории литературы.
Геня посещал семинар по искусству.
Семинар вел профессор Елагин — маленький веселый человечек, острослов и балагур. Многие считали, что Елагина куда интереснее слушать в перерывы между часами занятий, чем во время самих занятий, — с него спадала официальная личина лектора, связанного программой; и тогда перед студентами появлялся знаток исторических курьезов и любопытных деталей из жизни известных личностей.
Семинар совсем недавно закончил свою работу, и студенты решили устроить прощальную вечеринку вместе с профессором. Из Машиной группы в этом семинаре занимался один Геня. Он тоже присутствовал на вечеринке, которая происходила на квартире одной из замужних студенток. Вечеринка устраивалась в складчину.
Вот об этой вечеринке и стал рассказывать Геня своему товарищу Маше Лозе. Рассказывать потому, что многое ему очень не понравилось, многого он вовсе не мог понять и оправдать.
Профессор Елагин был фрондером и скептиком в вопросах развития искусства. Он тяготел к абстрактной живописи, любил кубистов, считал Сезанна недостаточно левым, а Бродского — безыдейным фотографом. В приближении советской живописи к реализму профессор Елагин видел измену революционным принципам искусства, которое еще долго будет призвано ломать привычные понятия, отрицать прошлое. Он очень резко разграничивал сферы искусства и науки, считая, что искусство само по себе вовсе не средство познания жизни, оно — часть этой жизни, и потому совсем не обязано изображать реальность. Высшее существо в искусстве — сам творец, художник, его прихоть — важнее и дороже всякой плоской действительности.
Несмотря на свою «революционность», профессор был поклонником стихов Ходасевича. На вечеринке он пояснил, что поэт Ходасевич по сути дела рисует настроения, типичные и для русской интеллигенции послереволюционного периода.
— Ну, это положим, — сказал тогда Геня Миронов, намереваясь вступить в спор хотя бы с самим профессором Елагиным. — Ходасевич декадент, оттого у него и тоска в стихах.
Профессор Елагин не обернулся к дерзкому студенту, не стал возражать, он просто его не заметил, как слон не замечает моську. Но зато преданный поклонник профессора студент младшего курса Игорь Курочкин сказал Миронову довольно громко: