Весенний снег
Шрифт:
— Вы идете на все ради близкого друга. Киё должен считать себя самым счастливым человеком на свете, имея такого друга. У нас, женщин, не бывает настоящих друзей.
В глазах Сатоко еще оставался огонь любовных наслаждений, но ни одна прядка волос не выбивалась из прически.
Хонда молчал, и Сатоко вскоре, потупившись, прошептала:
— Вы, наверное, считаете меня распущенной.
— Ну что вы говорите! — неожиданно горячо возразил Хонда. Слова Сатоко, хоть и не в таком грубом смысле, удивительным образом соответствовали изредка возникавшим у него в душе чувствам.
Хонда не спал всю ночь и добросовестно выполнил свою задачу — встретить
Но когда Хонда провожал глазами Киёаки и Сатоко, которые, взявшись за руки, бежали в тени деревьев по залитому лунным светом парку к морю, он понимал, что своими руками помог свершиться греху, и смотрел, как тот улетает в виде двух прелестных фигур.
— Да, я не должна так говорить. Я совсем не считаю себя распущенной.
Почему? Мы с Киё совершаем страшный грех, но я чувствую совсем не грязь, а чистоту собственного тела. Когда я только что смотрела на сосновую рощу У моря, мне показалось, что я никогда в жизни больше не увижу этой рощи, не услышу шума гуляющего в соснах ветра. Я остро ощущала каждое мгновение и ни об одном из них не жалею. — Говоря это, Сатоко страстно желала, чтобы Хонда понял ее состояние: она Должна выговориться, совершив такой вызывающий поступок — последнее, как ей представлялось, любовное свидание с Киёаки сегодняшней ночью в окружении девственной природы, когда страсть достигла ослепительного, пугающего предела. Рассказать другому человеку об этом было так же трудно, как передать, что такое смерть, сияние драгоценного камня или величие заходящего солнца.
Киёаки и Сатоко бродили по берегу, стараясь не попадать в полосы лунного света. Глубокой ночью здесь не было ни души, но надежной казалась только черная тень вытащенной на песок рыбачьей лодки с высоко задранным носом.
Она вся была облита лунным светом, доски палубы походили на побелевшие кости. Чудилось: протяни туда руку — и лунный свет просочится сквозь нее.
Морской ветер нес прохладу, и в тени они сразу прижались друг к другу. Сатоко не любила ослепительно белый цвет платья, которое она редко носила, и сразу сбросила его, надеясь спрятать свое тело в темноте и совсем забыв о белизне собственной кожи.
Никто не мог их увидеть, но разбросанные по морю блики лунного света мнились миллионами глаз.
Сатоко вглядывалась в облака, повисшие в небе, в звезды, чуть мерцающие по краям этих облаков. Твердые небольшие соски на груди Киёаки касались ее груди, возбуждая ее, потом она почувствовала, как они, буквально сокрушая все, проникают в ее налившуюся грудь, в ее набухшие соски. В этом сильнее, чем в слиянии губ, чувствовалась какая-то щемяще неутолимая сладость, сладость касаний крошечного существа, которого кормишь грудью, сладость, которая отключает сознание. Это неожиданное, возникшее не в теле, а где-то на его границе чувство близости напомнило закрывшей глаза Сатоко мерцание сияющих меж облаками звезд.
Отсюда была теперь одна дорога — к радости, всепоглощающей как море. Сатоко, стремящаяся раствориться во мраке, содрогнулась, представив себе этот мрак: он был всего лишь тенью, услужливо простершейся у рыбачьей лодки. И не вечной тенью здания или скалы, а сиюминутной тенью предмета, который скоро удалится в море.
…Приподнявшись, чуть выставив из тени голову, они смотрели прямо на заходящую луну. Круглая луна представлялась Сатоко знаком их вины, который приколотили к небу гвоздями.
Вокруг не было ни души. Они встали с песка, чтобы достать спрятанную на дне суденышка одежду. Взгляды их скользнули к темным впадинам внизу белеющего в лунном свете живота, где словно остался глянцево-черный кусочек тьмы. Это было очень недолго, но смотрели они пристально и серьезно.
Одевшись, Киёаки присел на борт лодки и, качая ногой, сказал:
— Мы, наверное, не были б такими смелыми, если бы нам можно было встречаться.
— Ты ужасен. Вечно ты… — укорила его Сатоко.
В ничего не значащих словах, которыми они перебрасывались, был, однако, не поддающийся описанию горький привкус: отчаяние было совсем рядом. Нога Киёаки, свесившаяся с борта, белела под луной, и Сатоко, все еще укутанная тенью лодки, прижалась губами к ее пальцам.
— Я, наверное, не должна была говорить этого. Но кроме вас некому меня выслушать. Я знаю, что совершаю ужасное. Но меня не остановить. Ведь ясно, что когда-то наступит конец… А до тех пор я буду делать то же самое. Другого пути нет.
— И вы сознаете это, — у Хонды это вырвалось с невольным трагизмом.
— Да, вполне.
— Думаю, Мацугаэ тоже.
— Тем более нельзя было ставить вас в такое положение.
Хонда испытал своего рода потрясение: ему хотелось понять эту женщину. Это был тонкий ход: если она намеревалась обращаться с Хондой как с "все понимающим другом", то у него должно быть право понимать, а не просто сочувствовать или сопереживать. Но каков труд — понять эту изящную, до краев налитую страстью женщину, женщину, которая совсем рядом, но сердце которой так далеко… В Хонде подняла голову врожденная привычка к логическому анализу.
Покачивание машины несколько раз сдвигало колени Сатоко в его сторону, и ловкость, с которой она, выпрямляя тело, заботилась о том, чтобы их колени не соприкоснулись, раздражала Хонду, напоминая ему головокружительное движение белки в колесе. Уж с Киёаки Сатоко, наверное, не была так проворна.
— Вот вы сказали, что сознаете… — проговорил Хонда, не глядя на Сатоко, — как это связано с тем, что "когда-то наступит конец". Наверное, тогда будет поздно? Или, может быть, конец наступит сразу, как только вы все осознаете? Я понимаю, что жестоко спрашивать вас об этом.