Весенняя коллекция детектива
Шрифт:
Дальше ничего, дальше то, про что в Голливуде – да будет он благословен! – сняли сто миллионов кинокартин и про что сто миллионов разнообразных писателей понаписали сто миллионов разных книг.
Небытие. Пустота. Вечность.
А может, что-то другое, ибо каждому воздастся по вере его, и краешком души, самым-самым незащищенным, Добровольский верил, что там, за порогом, ничего страшного нет, что стоит только его перешагнуть, как откроется что-то невиданное и услышится что-то неслыханное, и все это будет прекрасно, гораздо прекрасней, чем здесь, где все так неопределенно и зыбко. А там уж тебе все объяснят и все покажут, и все
И после секундной мысли обо всем этом Добровольский вдруг понял, что он туда не хочет. Не хочет!..
Он не готов ни к вечности, ни к покою, ему нужна земная грубая четкость – стрекотанье «газика», запах талой воды, и пыли, и дешевого табака, и голоса, среди них Олимпиадин, самый рассудительный, или голос таким не бывает?
Страх за себя и за то, что он может всего этого вдруг лишиться, царапнул мозг, стало больно внутри головы, там что-то сильно и мерно застучало, и словно упала занавеска, надежно прикрывавшая его, делавшая невидимым.
Я боюсь. Я должен быть очень осторожен.
Глаза привыкли к темноте, и Добровольский оглянулся по сторонам, как волк, поворачиваясь всем телом.
Никого.
С нижней ступеньки он осторожно ступил на серый от пыли пол, присел, боковым зрением все время проверяя темноту вокруг, и в лунном свете стал изучать следы.
Вот прошли «ленд-лизовские» ботинки, это точно они, рифленая, сильно вырезанная подошва. Вот и валенки, овальные, мягкие.
Так, так, так.
Слева шла еще цепочка – кеды, как определил Добровольский. Рисунок мелкий, рубчатый, в елочку.
Эти кеды нам известны, подумал он. Эти кеды торчали в аэропорту, где у меня пропала сумка, впервые за десять лет, и как раз тогда, когда она никак не должна была пропасть.
Значит, все-таки кеды.
Он поднялся, еще раз оглянулся и поднял с пола метлу. Осмотрел и прислонил к лестнице. Лопата стояла рядом. Он осмотрел и лопату, прислонил туда же и выбрался с чердака.
Интересно. Очень интересно.
Он прикрыл за собой сетчатую дверь, замок трогать не стал – чем черт не шутит, может, там и впрямь какие-то отпечатки пальцев, хотя по роду своей деятельности он никогда не верил во всякие такие штуки. В качестве доказательств в суде эти самые отпечатки еще туда-сюда, но как почва для каких-либо выводов – никуда не годятся!
На площадке третьего этажа было довольно сумрачно, свет горел на втором, где была его квартира, то есть деда Михаила Иосифовича, девушки с чудовищным именем Олимпиада, Парамоновых и в торце еще одна дверь. Кто живет за ней, Добровольский не знал. Видимо, девушка Олимпиада не любила полумрак, потому что лампочка на их площадке сияла вовсю, и он был уверен, что она так сияет именно из-за Олимпиады.
Он сбежал с лестницы, ведущей на чердак, и на секунду замер. Здесь были всего две квартиры – покойного слесаря и того, с бородой и в очках, которого он впервые увидел в Шереметьеве. Добровольский мог бы поклясться, что квартира покойного открыта.
Но она не может быть открыта, потому что ее заперли и заклеили белой бумажкой с фиолетовой печатью сразу после взрыва!
Времени совсем не оставалось, но Добровольский подошел и посмотрел. Бумажка болталась, приклеенная только одним краем. Дверь была приоткрыта, и за ней начиналась чернота, словно вход в преисподнюю открывался сразу за этой щелью.
Хлопнула подъездная дверь, зазвучали громкие голоса, и нужно было уходить, чтобы не привлечь внимания – вот когда ты вспомнил про то, что тебе никак нельзя привлекать к себе внимание! Добровольский тихонько потянул на себя дверь, и она подалась и стала медленно приоткрываться, и тут он так струсил, что даже самому стало стыдно.
Утешая себя тем, что туда, за дверь, ему все равно никак нельзя, потому что голоса звучали все громче, и какая-то женщина, должно быть, жена Парамонова, громко и с подвываниями рыдала, и мужской голос пытался ее перекричать, а женские голоса – успокоить, Добровольский ринулся по ступенькам вниз, нашарил ключи от своей квартиры и приготовился войти.
У двери сидел Василий и, увидев обретенного хозяина, мяукнул вопросительно. Зеленый хвост метнулся из стороны в сторону – Василий выражал неудовольствие тем, что его бросили в такой сложный момент совершенно одного, даже в дом не пустили.
Добровольский пустил его в прихожую, стремительно вошел следом, зажег свет, выхватил из кармана телефон, нажал кнопку и сунул его обратно в карман. Народ был уже почти на площадке, и его было много, народу.
– Здравия желаю, – сказал, заметив его, старший лейтенант Крюков. – Давно не видались!
– Паспорта будете смотреть? – осведомился Добровольский, но лейтенант не удостоил его ответом.
– Девушка сказала, что вы с ней были, когда этот с крыши е…лся, упал то есть. Так?
– Так, – согласился Добровольский.
– Она сказала, что вы с ней были, а потом звонить пошли.
Вот как! Он пошел звонить! Молодец девушка с удачным именем Олимпиада.
– У меня не было с собой телефона, он остался дома, – любезно объяснил Добровольский. – Я попросил ее позвонить в полицию и в «Скорую». Я сам позвонил на всякий случай еще раз.
– На какой такой случай?
– Чтобы быстрее приехали. – Проверить это невозможно – его телефон в его собственном кармане в данную минуту звонил «куда следует», и звонок его непременно будет зафиксирован, а больше ничего и не нужно.
– Когда это случилось?
Добровольский пожал плечами:
– Минут сорок назад.
Крюков кивнул с сомнением, будто точно знал, что все это случилось как минимум на прошлой неделе, но уличать во лжи подозрительного иностранца пока еще рано.
– А что вы делали на улице, когда… потерпевший упал?
– Я гулял, – признался Павел Петрович.
– С девушкой прогуливались?
– С котом.
Словно в подтверждение сказанного, на пороге показался Василий, пришел неслышно, встал и почесал бок о косяк. Зеленый хвост извивался.