Весна в Ялани
Шрифт:
www.limbuspress.ru
Тридцатого декабря уже прошлого года около восьми часов вечера с елисейской стороны в беззвучную, как вата, заснеженную, словно чистое поле, Ялань, обозначенную лишь редкими, один от другого далеко и беспорядочно отстоящими огнями электрических фонарей, едва мерцающими сквозь густую изморозь, на обелённом снежной пылью и инеем, будто бы маскировки ради перекрашенном, «Ленд Крузере», пробивая безлунную и беззвёздную мглу пронзительным светом ксеноновых фар, въехал лесозаготовитель, лесоторгаш, лесобарон ли, как его здесь – то так, то этак – без малой доли уважения, но и без злобы, без ехидства называют, Фёдор Мерзляков, он же – Фархад Каримович, в девичестве Загитов.
Родился Фёдор-Фархад в соседнем с Елисейским Ново-Мангазейском районе, в татарской,
Мотаясь по своим лесным делянам на уазике или на «Ниве», в зависимости от времени года и погоды, на квадроцикле или снегоходе – только вот вертолёт пока не заимел, купил бы, может, да летать боится, предпочитает по земле перемещаться, – в Ялани, вокруг которой, благодаря доступности и мутным законам или беззаконию кромешному, лес, не считаясь ни с яланцами, ни с Богом, а возможно, и ни с чёртом, выпиливают почти сплошь, как хвойный, так и лиственный, Фёдор бывает часто, как говорится, присмотрелся, поэтому запустению, зимой особенно бросающемуся в глаза и угнетающему душу чувством тоски и безысходности, не удивляется, тяжко по этому поводу не вздыхает, горько и в ужасе не охает. Его, как человека дела, хваткого, с активной жизненной позицией, это особенно и не волнует. Он шире мыслит и иными категориями: лес, если вдруг не расколет землю астероид и не случится ядерной войны, когда-нибудь нарастёт, поправится, а будущее человечества, хоть застрадайся и умри от горя, всё равно не за деревней и не за малыми городами, а за мегаполисами, конгломератами, общей экономикой и мировым правительством, поэтому и нюни распускать, мол, нечего. Он, Фёдор, нюни и не распускает. Заняться есть ему чем – деньги зашибает; и сам, дескать, с протянутой рукой по людям не ходит, копейку у государства не выклянчивает, и народишко вокруг него кормится. Ну ладно.
Утром ещё, как и до этого неделю продержалось, было за пятьдесят – в домах гулко трещали брёвна, лопался, как дно пересохшей в зной лужи, асфальт на дорогах, тихо звенело в ельниках и пихтачах, чудом ещё оставшихся разрозненными островками, – к полудню с юго-запада неспешно натянуло плотный морок, небо заволокло, и колотун-бабай немного присмирел. Повалит снег – тогда ещё, как водится, утихнет. Кто не мечтает, разве не живой, живому – трудно; и неживое, может быть, страдает – ну, те же камни, валуны, хоть и под снегом.
А дорога?
Вот и по «Авторадио» только что, в перерыве между блатным, пропетым хриплым басом одесско-жмеринского трувера, шансоном про судьбу-злодейку, про безответную любовь простого уголовника и гламурной, исполненной дурным фальцетом то ли барышни, то ли трансвестита, песенкой ни о чём, для северных и центральных районов Исленьского края предсказали на ближайшие сутки ослабление морозов до тридцати – двадцати пяти градусов.
– Обещала бабка деду, что подаст ему к обеду… Почти как в Сочи – двадцать пять… Немного, правда, хоть бы сбавило, на Новый год-то… сопли бы не морозить, отогреть. С женой на лыжах можно будет прогуляться, – снижая скорость перед поворотом и притормаживая, чтобы не занесло, сказал Фёдор вслух, словно разговаривая с раскованными, болтливыми и самовлюблёнными ведущими радиостанции, вдобавок буркнул что-то по-татарски, неизвестно – по какому поводу, непонятно – кому адресуя. Может, без повода и, может, никому.
А может быть, и помолился.
На перекрёстке – где от улицы, которая называется Городским краем и по которой пробегает тракт, под прямым углом ответвляется другая, которая называется Линьковским краем, а тракт, тут же спускаясь с крутой горы и меняя западное направление на южное, устремляется к следующим прикемским деревням, – прижавшись к снежному, чуть ли не двухметровой высоты, отвалу, остановил машину Фёдор.
Глушить двигатель, выключать магнитолу и гасить свет он не стал. Чтобы замаскированный и поэтому почти не различимый на дороге джип, не обозначенный к тому же фарами и габаритными огнями, не задел ненароком какой-нибудь из лесовозов, которые, как муравьи летом по своим тропам, снуют тут беспрестанно круглый год, в одну сторону порожние, в другую – с кругляком.
Переобувшись из зимних меховых ботинок в обычные валенки, надев на руки шерстяные вязаные варежки, взяв с пассажирского сиденья картонный ящик из-под мандаринов или апельсинов – с яркой надписью на нём арабской вязью, – покинув после этого машину, Фёдор, в обнимку с ящиком, будто нелёгким, направился в самый конец Линьковского края – к дому, где теперь обитает, и об этом Фёдору известно, у своей сожительницы Луши Горченёвой, кержачки, двоюродной сестры первой жены Фёдора, его бывший одноклассник Николай Безызвестных.
Живёт на самом деле Николай на два дома. Часть своей тихо и размеренно текущей жизни, в которой день от дня и даже год от года мало чем внешне отличается, он проводит у Луши, другую часть, почти равную по длительности первой, – когда у них с Лушей возникают неудовольствия и основательные разногласия, и она, Луша, его – бесцеремонно, по словам матери Николая, а по мнению Луши, заслуженно – выставляет, как шшанка бытто, из дома, – в родительских пенатах. И все в Ялани уже знают: если Коля – днём-то его и там, и там можно заметить – ночует у матери, значит, что с Лушей они поругались, если ночует он у Луши, то между ними мир да лад восстановился. И, надо сказать, они, Коля с Лушей, не ругаются. Просто, когда Коля, никого не предупреждая и ни у кого на то не спрашивая разрешения, погружается в бессовесный запой, Луша на второй же день этого заурядного события выводит своего сожителя за ворота, поворачивает лицом в сторону его отчего дома и говорит ему, любезному, спокойно: «Ступай», – и Коля подчиняется – ступает. Тихой Коля, безответный. И, даже выпив, дерзким не становится. Если к кому-то и привяжется, так только чтобы побеседовать – о том, об этом. А откажись беседовать с ним, не обидится, найдёт кого-нибудь другого, а не найдёт, и сам с собой наговорится, или с собакой, или с курицей, кого где встретит, бывает, что и со столбом, есть и тому ведь в чём-то посочувствовать. «Трезвый когда, клешшами слова из него не вытянешь, как из литсвяжного сучка костыль, – говорит про него Луша. – А выпьет чуть, бубнит без остановки. Да чё бы путнее, то обо всём, о том, чё видит и не видит… Толкуй с ним, слушай… уши-то идь свои, а не казённые». Выкарабкавшись из запоя, чаще всего по объективной – отсутствие спиртного, ну и, конечно, денег, – а не субъективной – он так решил, ему так захотелось – причине, Коля, без оправданий и извинений, возвращается с повинной головой, и Луша молча, как побитого, без объявления ему ультимата, строгого выговора и без просьбы пообещать впредь так не делать, его принимает. Как день сменяется на ночь, ночь ли на день – так же обычно.
Протиснувшись по узкой дорожке – двум тут едва ли разминуться, но санки можно протащить, – глубоко и твёрдо натоптанной, словно прорытой в снегу траншее, пройдя свободно по расчищенным мосткам, приблизился Фёдор к старинному лиственничному, под крутой четырёхскатной крышей, со свисающими с неё снежными козырьками, по-ялански – субоями, дому-крестовику, с новыми разукрашенными мастерски выструганными из дерева и прибитыми, прикрученными или приклеенными к ним разными птицами, зверями и растениями высокими воротами с надвратицей двускатной, с резными, но не окрашенными наличниками, с палисадником, заваленным теперь по край штакетника снегом; в нём, в палисаднике, – рябина старая, с остатками уцелевшей от дроздов ягоды, и кедр да пихта молодые – из окон свет их озаряет, снег рядом с ними золотя.
Открыл Фёдор дощатую калитку, с искусно изображёнными, в дереве же, на ней токующими глухарями, вошёл в ярко освещённую пристроенной к столбу навеса мощной электрической лампой с отражателем, чисто, до муравы, выметенную от снега ограду, с аккуратно сложенными в крытой глубине её поленницами мелко наколотых берёзовых и еловых дров.
Из конуры, обложенной вокруг, кроме фасада её, сеном, вскинув веки и сверкнув глазами, не поднимая при этом от лап морды, мельком глянула на Фёдора собака, но выскакивать из своего логова и лаять на гостя, чтобы предупредить, хотя бы ради порядка, о его появлении хозяев, не стала. Мороз – только пригрелась чуть, не хочется ей, может, шевелиться. Да и любому бы, коснись…