Весна
Шрифт:
Верно я сказал, Азорка?
— Чуточку переврал, но опечатка незначительная, — одобряет Шнир. — Главное привел правильно.
Забежав чуточку вперед, скажу: Ленин, о котором я тогда впервые услыхала от Шнира, оказался прав.
Сильнейший разворот рабочего движения (почти не прекращавшаяся цепь рабочих забастовок, демонстраций), приведший через два-три года к революции 1905 года, очень крепко поддержал и студентов. В частности, знаменитая «Обуховская оборона» в Петербурге заставила призадуматься даже такую тупую силу, как царское самодержавие. «Обуховская
Вот тогда правительство пошло на вынужденные уступки и в отношении студентов, сданных в солдаты. Под предлогом пересмотра дела студенты-солдаты были возвращены.
Известий о Шарафуте не было очень долго. Так долго, что уж и догадок никаких у нас не возникало, кроме самых страшных…
Тут пришло второе и последнее письмо. На таком же листке, какие дал ему Леня, в таком же конверте с адресом, написанным рукой Лени, — и опять только одно слово: «Нищастям».
Тут уж не может быть сомнений: Шарафут попал в беду. Но где он? Как ему помочь? Где его искать?
Все страшно взбудоражены. Растерялись, огорчены, а что делать, никто не придумает. Даже Иван Константинович!
Правда, он повторяет свою любимую мысль:
— Не знаете вы солдата. Солдат так просто, за здорово живешь, не пропадет. Не-е-ет!
Но все-таки Иван Константинович обеспокоен и, пожалуй, вовсе не так уверен в том, что у Шарафута найдется та сверхъестественная выдержка, какой полагается всегда и во всех случаях жизни выручать русского солдата.
Несколько дней спустя мы сидим вечером у Ивана Константиновича в кабинете. Разговор идет, ну, о чем может идти разговор? Конечно, о Шарафуте. Но разговор идет лениво, как ползет по догоревшим угольям в печке догорающий огонь. Ведь нам ничего не известно точно, а догадки мы за эти дни исчерпали все до одной.
Неожиданно из кухни доносится топот (новый денщик Ивана Константиновича, Фома, — такой же мастер топать сапогами, каким был Шарафут, если еще не больший!), грохот резко открываемой двери, шум свалки. Да, да, кого-то тащат, волокут сюда по полу, а этот кто-то сопротивляется.
— Не уйдешь! — кричит Фома. — Не уйде-о-ошь!
Дверь в кабинет распахивается. Фома держит какую-то темную фигуру. Она отбивается от него.
— Пымал! — с торжеством кричит Фома — Здор-р-ровый черт! Весь вечер, смотрю, он кругом дома шастает и шастает.
И тут начинаются чудеса в решете.
Вырвавшись из рук Фомы, темная фигура бросается к Ивану Константиновичу. Фигура оборванна и грязна. Лица не видно — оно все заросло.
Мы не успеваем даже удивиться.
А Иван Константинович, весь просияв, радостно кричит:
— Ах, черт побери мои калоши с сапогами! Шарафутка!
Это в самом деле Шарафутка!
Иван Константинович поднимает его с полу, целует его неузнаваемо-дремучее лицо. И Шарафут, показывая на Ивана Константиновича, с торжеством говорит Фоме:
— Она мине целовала!
Мы не сразу узнаем историю Шарафутовых приключений, свалившихся на него за эти недели. Сейчас ему — первей всего! — необходимо то, что Иван Константинович называет санитарными мероприятиями, — баня, стрижка и прочее.
В эти дни его никто ни о чем не расспрашивает. Такое у него измученное лицо, такая непривычная наивно-недоуменная печаль. Видно, хлебнул горя через верх.
Лишь на третий день Шарафут приходит в себя. Все эти дни он либо спит, либо ест. Видно, и спал не досыта, и оголодал. Денщик Фома — веселый парень, начинающий каждое обращение со слов: «Так что», — поражается Шарафутову аппетиту.
— Так что, ваше благородие, — говорит он Ивану Константиновичу, — я так думаю: не иначе, как из татарина днище выпало. Никак не наестся!
Все объясняется очень просто. И очень страшно.
Родина Шарафута — Мензелинский уезд, Уфимской губернии — одна из местностей, сильно пострадавших от голода и эпидемий. Мы этого не знали — ведь подробных сведений о распространении «недорода» и болезней в газетах не печатают.
Шарафут слыхал, как об этом говорили в вагоне, но ему и в голову не приходило, что это такое, какое отношение может это иметь к его семье.
Когда со своим заветным сундучком под мышкой Шарафут шагал проселком в свою деревню, ему стали попадаться навстречу односельчане И каждый из них, как говорит Шарафут, узнавал его, «плакала». Но говорить никто ничего не говорил — сам, мол, увидишь.
Ну, Шарафут и увидел…
Больше половины деревни вымерло. От голода и тифа. Семья Шарафута сперва продала корову. Потом коня. Купил богатый мужик из соседнего села. Шарафут произносит: «Ба-а-там мужикам!» Купил за гроши. Люди уже шатались от голода, а когда же и наживаться, как не на человеческой беде!
Когда съели то, что выручили за скот, тогда подумали: а на что теперь — без коня! — нужны плуг, соха, борона? Продали и это. А затем продали и земельный надел, то есть тот клочок земли, которым владели спокон веку: к чему земля, если ее нельзя и нечем обрабатывать? Все скупили «ба-а-там мужикам»… Наконец продали с себя все — до последней тряпки… Есть-то ведь надо! Каждый раз, когда Шарафут повторяет свой вопрос: «Кушить нада?», мы все яснее представляем себе постепенное погружение крестьянской семьи в трясину голода, болезней, смерти.
Когда все было продано, рассказывает Шарафут, все «помирала». Ели хлеб из лебеды и желудей. Подбавляя в хлеб землю, даже навоз… Потом заболели, очевидно, голодным тифом.
Когда Шарафут приехал, он застал в живых только младшего братишку — «она еще живая была». Запасливый Шарафут вынул из кармана остатки своей дорожной еды — большой кусок хлеба. Братишка схватил хлеб обеими руками, но он уже не мог, не имел силы есть. Мальчик только крепко прижимал хлеб к себе. Так, с куском в руке, и умер.