Ветер времени
Шрифт:
Тени убитых братьев покинули его, почти покинули, и теперь он звал Тайдулу, удивляясь, что она не приходит, и безразлично совсем выслушал про ее болезнь и глаза, вновь спросил про Алексия, и ему опять не ответили, и он вновь забыл, и обрадовался, когда вошедший к нему кади объявил, что прискакал Бердибек. Почему, зачем прискакал, бросив Тебриз и войско, он не спрашивал.
Сын вошел, как был с дороги, обдутый ветрами, обожженный солнцем, похудевший и потому молодой. Вошел и обрадовал отца, как его радовало все теперь. Он глядел на сына, стоящего перед ним. За плечами сына выглядывали нукеры, и Бердибек махнул им рукою выйти вон.
«Поправляется!» – сказали Бердибеку при входе, и он стоял и смотрел на исхудавшего, жалко
Отец глядел, улыбаясь, радуясь своему выздоровлению, и в размягченной душе его вырастала радость: сын! Прискакал! Боялся за отца! Все-таки он хороший, его старший сын, его наследник. Вино, женщины – все это пройдет. Вот он встал теперь во главе войска и уже стал воином, мужем! И вековой спор с Хулагуидами окончен, ежели сын теперь удержит Азербайджан и Арран за собой.
– Ты что? – спросил он Бердибека, все наклонявшегося и наклонявшегося над ложем отца. Что-то страшное, что-то жестокое и безмерно тупое было в глазах сына, и у Джанибека холод прошел по спине, когда он за мгновение понял, что сейчас должно произойти.
– Ты… – Он что-то еще хотел сказать, быть может, умолить, остеречь, крикнуть, но железные пальцы уже сомкнулись у него на горле. Джанибек хрипел, выгибался, царапал руки сына – любимого сына! – с ужасом меркнущим взором глядя в жестокие глаза убийцы. Грудь его расширялась, стараясь ухватить воздуху. На короткий миг он с дикой силою обреченного смерти впился в безжалостные руки сына, после задергался, уже стекленея взглядом, крупная судорога несколько раз прошла по его исхудалому телу, и вот сведенные пальцы начали слабнуть, разжиматься, а Бердибек все держал и сжимал горло отца, в ужасе боясь отпустить, пока наконец последний трепет не покинул тела и вялость плоти под пальцами не сказала ему, что отец окончательно мертв. Тогда он с трудом отлепил пальцы от горла родителя и отвалился, почти теряя сознание. Его мутило, и с минуту Бердибек сидел, с трудом удерживая тошноту. Потом встал, качнулся на ногах, усилием воли взял себя в руки и слепо, в лица своих нукеров, в страхе расступившихся перед ним, вымолвил:
– Отец умер. Великий хан умер! Приберите его!
Первое лицо, которое он узрел ясно, ступив в переднюю часть юрты, было лицо Товлубега, который, нагнув голову и слегка приподнявши извитую бровь, новыми глазами разглядывал молодого хана-отцеубийцу, нынешнего повелителя Золотой Орды. «Ты еще не все сделал, хан!» – говорили эти прищуренные, оценивающие глаза. Убить отца – этого еще очень мало, дабы удержать власть!
Убийца редко испытывает раскаяние. Вернее сказать, испытывает раскаяние тогда и тот, кто совершил преступление, не будучи подлинным преступником. Когда совершенное зло нарушило его собственные моральные принципы или же произошло случайно. Но писатели и поэты всех времен говорят только об этих, способных почуять укоры совести (почему и кажется порою, что убийца всегда раскаивается в совершенном злодеянии), ибо они – люди света, а не тьмы, люди света, отпавшие света, и для них возможно еще покаяние. Те же, кто избрал путь служения сатане и вовсе отверг свет, тех не мучит совесть, им не являются видения; предавая и губя, они затем спокойно едят и спят и живут в сознании своей невинности и правоты, ибо они – слуги тьмы и уходят во тьму. И вечная борьба против зла ведется не за них и даже не с ними, а за тех, кто сошел с истинного пути и кому возможно помочь воротиться к свету.
Это не значит, что есть люди, по Господнему предначертанию заранее обреченные спасению или гибели, как говорил Августин Блаженный, нет! Но это значит, что свобода воли и выбора действительно существует и дана человеку для его конечного торжества или конечной гибели.
Бердибек был убийцей в душе. И раскаяния он не испытывал. Но иное обрушилось на него нежданно-негаданно. Мечтая о власти, он не понимал, не догадывал, что власть держится на преданности подданных – и не иначе. Убивая отца в приступе гнева и страха, что опять упустит трон, он не имел времени подумать об этом: об ужаснувшихся нукерах, о перешептывании эмиров, о том, что об убийстве через день станут рассказывать на базарах, что мусульманские улемы, муллы, шейхи и сам кади теперь потребуют от него исполнения их велений, – словом, на Бердибека нежданно обрушилось одиночество.
«Я предал его почетной смерти! – наивно думал он. – Не зарезал и не казнил!» И видел ужас в глазах воинов, и уже не верил, что эти люди пойдут за ним, а не отшатнутся и не предадут его другому, кто больше заплатит. Теперь он подумал, что и мать готова проклясть его, и тут, в этот миг, почуяв зыбкость, призрачность обретенной власти, он впал в ужас страха и в ужасе этом не мог уже найти никакой иной дороги, кроме той, которую избрал у постели выздоравливающего отца. Убивать! Убивать всех и подряд, чтобы боялись, чтобы, наконец, сокрушить всякое возможное сопротивление. Но чтобы убивать, надобно было, опять же, опереться на силу кого-то преданного тебе. И вот так он очутился в вечер убийства не у матери своей, которая одна могла бы его простить или хотя бы понять, а в юрте Товлубия.
И теперь, разлегшийся на ложе из гепардовых шкур у ковра, уставленного яствами, вином и жареным мясом, старый темник разглядывал, усмехаясь, молодого и еще неразумного, содеявшего почти при всех то, что надо было совершить тайно, чужими руками (и тотчас убить убийцу!), быть может, с помощью яда, и от которого теперь все станут требовать своей платы за молчание. Молчание о том, о чем завтра заговорят на базаре!
– Улемы хотят, чтобы ты покаялся и совершил какой-нибудь подвиг во славу правой веры. Они готовы простить тебе убийство отца и оправдать с минбара, ежели ты хотя бы ущемишь христиан, как это делал Узбек! Большой русский поп Алексий, излечив твою мать, добился очень многого. Теперь ему нужен фирман, подтверждающий право церкви не давать дань. И он получит его у Тайдулы! Я даже знаю, кто подпишет – Муалбуга. И твоя печать будет на этом фирмане! А что сделаешь ты, хан?
Бердибек пожимает плечами, молчит.
– Улемы хотят заставить Алексия спорить с Мунзибугой в присутствии хана. И опозорить его. А ежели русский поп переговорит нашего, что сделаешь ты тогда, Бердибек?
– Я его убью!
– Убьешь русского попа? – переспрашивает Товлубий и смотрит бабьим лукавым взглядом, покачивая головой. Наливает вино, придвигает чару Бердибеку. «Пей! И ешь!» – говорит повелительно и снова взглядывает, и бабье толстое плоское лицо его с заплывающими глазами твердеет, становая жестоким и грозным.
– Убить нетрудно! – говорит он. – Но эти головы слишком быстро отрастают, Бердибек! У князя Ольгерда в Литве сидит другой урусутский поп, Роман, и тогда он станет во главе всей русской церкви, но он уже не приедет сюда, к тебе! И ты своими руками подаришь Ольгерду, который даже не служит нам, весь русский улус! Поверь, Иван, который теперь сидит на Москве, безопаснее! Нет, это ты плохо придумал, Бердибек! Что бы там ни говорили муллы и кади, а придумал ты плохо! Думай, думай еще, Бердибек! – Старый барс, покачивая головою, опять наливает вино. – Русского попа нельзя убивать! Нет, ты пригласишь его во дворец и дашь говорить, и пусть они спорят! Тебе теперь надобно урусутское серебро, много серебра!