Ветка Лауры
Шрифт:
Говорят, что нет большей горести, как в дни несчастья вспомнить о счастливом прошлом. Но в Ишиме худшее было в одиночестве. Никогда Александр Иванович не чувствовал себя таким одиноким, как здесь. Лишь воспоминания поддерживали его моральное равновесие.
Лежа на кушетке под медвежьей полостью, Одоевский взывал к памяти, и картины милого детства возникали перед глазами. Кудрявые липы отражались в безмятежно ясных прудах усадьбы, что под старым городом Юрьев-Польским. Запах цветущих лип запомнился маленькому Саше, которого мать часто привозила из сырого и простудного Петербурга на деревенский воздух. Саша бродил по живописным окрестностям с французом-гувернером, читавшим
Вспоминался и далекий Петербург, пламенные речь Кондратия Рылеева, комический приступ гнева у кузена Вольдемара, когда в ответ на свои «великолепные стихи» он получил от Саши двухстрочный экспромт;
Народ, народ! Реви и плачь! Мой братец на стихи палач.Впрочем, это была только родственная шутка. Сердце Сашеньки Одоевского всегда отличалось добротой. Стоило проникнуть в его душу любому сильному чувству, как у этого высокого статного юноши щеки вспыхивали румянцем. Когда же он несколько прищуривал свои большие синие глаза, то выражение лица делалось необыкновенно приятным.
Друзьям-декабристам на всю жизнь запомнилось, как Александр Одоевский, узнав, что решено поднять восстание, восторженно обнимал Рылеева, повторяя несколько загадочную фразу:
— Умрем, ах, как славно умрем!
Бог весть, как он пережил одиночное заключение в Петропавловской крепости. Еще когда его связанного, обруганного и опозоренного во дворце везли в мрачный равелин, что возвышается над Невой, мелькала дерзкая мысль: броситься с моста вниз головой, уйти под лед, разом кончить все мучения.
В камере было холодно и страшно. Несчастным соузникам думалось, что Александр Одоевский сошел с ума: он громко пел по-французски, прыгал через скамью, что-то кричал. Когда у заключенного прошли приступы острого отчаяния, он начал сочинять стихи. Расхаживая по камере, Александр Иванович импровизировал вслух, удивляя тюремщиков. Члены судебного комитета отмечали, что, по их мнению, государственный преступник Одоевский «повредился в уме».
Нравственное здоровье юного поэта полностью восстановилось лишь в Читинском остроге. Среди друзей по несчастью он вновь стал прежним «милым Сашей», каким его знали в Петербурге. Мягкий, скромный, ласковый, Александр Одоевский был всеобщим любимцем в тюрьме, поражая товарищей умением безо всякой видимой подготовки создавать стихи. Словно легендарный бард, он на глазах у слушателей рисовал яркие поэтические картины. С наслаждением внимали декабристы звучным поэмам, рассказывавшим о героическом прошлом родной страны. Вспоминая храмы Юрьев-Польского, Одоевский пел о новгородской вольнице, о бранных днях Смоленска и Пскова, о трубных звуках, зовущих в бой… Когда Одоевского спрашивали, почему он до ссылки не отдавал свои стихи в петербургские журналы, то он обычно отвечал.
— Презираю печатное бытие. Получать деньги за стихи, позорно! Вещий Баян воодушевлял дружину на бой… Поэт — вождь, бог, пророк. Печататься в петербургских журналах? Там же, где помещает свои вирши граф Хвостов? Никогда! Поэзию ставлю превыше всего на свете.
Друзей
Уже спустя много десятилетий декабристы вспоминали, как заслушивались они чтением Одоевского, искренностью и звучностью его стихов. Самый образ девятнадцатилетнего декабриста им казался почти легендарным видением.
…Отрадными днями в Ишиме были те, когда приходила оказия. Каждая почта непременно приносила большие конверты с пометкой: «От князя Ивана Сергеевича Одоевского. Владимирской губернии город Юрьев-Польский. Село Николаевское». Это были письма от отца. Князь слал нежные поклоны и поцелуи в лоб от маленьких братьев и сестер, тревожно спрашивал о состоянии здоровья бедного Саши, сообщал, как идут хлопоты о переводе на Кавказ и, что самое главное, — перечислил посланные в Ишим книги. Какие только книги ни шли в адрес Одоевского! Тут были и последние французские романы, и смирдинский альманах «Новоселье», «Библиотека для чтения» с забавными фельетонами барона Брамбеуса, «Последний новик» Лажечникова, философские произведения Монтескье и «Воспоминания» Ламартина…
В письмах непременно следовали наказы, самые строжайшие, от старого князя дядьке Курицыну: строго следить за здоровьем слабого Сашеньки и печься о том, чтобы барчук ни в чем не испытывал нужды. Александр Иванович лишь весело смеялся.
— Иван, — говорил Одоевский, — тебе старый князь кланяется и вся деревня шлет поклоны.
На это Курицын отвечал совсем, как бывало в Петербурге, в роскошно обставленной гостиной:
— Дай бог здоровья его сиятельству, милостливому государю, князю Ивану Сергеевичу!
Разница была лишь в том, что после этих слов в Петербурге Курицын величественно удалялся, а здесь он садился на кушетку, жалостливо подпирал подбородок кулаком и вслух начинал думать:
— А теперь в Николаевском благодать. Мужики пешнями лед рубят, коровы, поди, начали телиться.
От этих слов веяло такой дремучей мужицкой тоской, что Александр Иванович был готов разрыдаться.
С трудом сдерживая слезы, Одоевский садился за старый клавесин и брал первые аккорды «Тетушки Авроры» Курицын же шептал:
— Ох, лихо мое смертное…
Но однажды произошло совершенно необычное. Вбежал в комнату запыхавшийся Курицын, стряхнул с шапки снег и закричал:
— Батюшки, Александр Иванович, новинка-то какая…
— Что стряслось? — перепугался Одоевский.
— Посельщика привезли.
— Кого?
— Не запомнил фамилию. Поляка какого-то. За крамолу к нам отправили. Вид у него страсть какой гордый.
Через несколько минут новый «посельщик» сидел уже в «фонаре» Одоевского. Это был еще сравнительно молодой человек, с тонкими и приятными чертами лица. Он плохо говорил по-русски и очень обрадовался, когда беседа потекла по-французски, который оба собеседника знали в совершенстве.
Ссыльный поляк оказался Адольфом Михайловичем Янушкевичем. Он был всего на год моложе Одоевского, и в их судьбе оказалось очень много общего. С детства увлекаясь живописью и поэзией, он на долгое время оставил родную Варшаву, совершив поездку во Францию и Италию. Вернулся на родину Янушкевич уже преисполненным вольнолюбивых идей. Он, не стесняясь, говорил вслух:
— Царь — вот кто враг и русских, и поляков.
Он вступил в польское Патриотическое общество и вскоре, будучи арестованным по доносу, последовал в Сибирь, туда, где уже жили декабристы.