Ветреный пояс
Шрифт:
–– Я хорошо помню, папки убирал в шкаф. Как они оказались на столе? Да, я уходил последним и всё оставил в порядке. Чья это работа?
В комнате повисло тягостное молчание. Его прервал Митрофанов:
–– Надеюсь, к вечеру вы восстановите испорченные документы и доложите мне. При этом основная работа не должна пострадать никак. Иначе я передам дело в информационно-следственную часть. Пусть они разбираются, вредительство это или простая халатность.
После обеда по дороге в штаб Никитина придержал за рукав Исаак Концельсон, пожилой статистик, совсем недавно, ещё года два назад университетский доцент. Лысоватый, согбенный, улыбающийся вежливой, виноватой
–– Дорогой Андрей, сказал он тихо, – ви прямой и открытый молодой человек. Извините меня, иногда лишне прямой и открытый. Имейте послушать старого еврея. Будьте осторожны. У вас таки серьёзные враги. Да, да! С некоторых пор я не имею желания шутить. И они таки подведут вас под новый срок.
–– Откуда у меня враги, Исаак Самуилович? Разве я строю кому-нибудь пакости?
–– В том-то и дело, что не строите. Вы слишком талантливы и известны, а маленькие заурядные люди таких не любят. Разве я делал пакости? У меня были десятки последователей и учеников, меня печатали и приглашали в президиумы ещё до советской власти. Но я вот здесь, как изволите видеть. А бездари и неудачники там.
–– Что же мне делать?
–– Будьте осторожны. Разве ви не обнаружили, что на лагерной сцене образ всеобщего любимца выглядит фальшиво, не канает, как сказали бы наши новые друзья уголовники? Здесь таки выживают другие. Станьте внимательным и недоверчивым. И простите еще один совет старика: не оставляйте в столе писем жены.
3
Нужно согласиться, на самом деле он многого не заметил, прожив в лагере целый год. Старался быть со всеми одинаково ровным, не кичился близостью к начальству, которую само же начальство всё время подчёркивало. Да, замечал косые взгляды коллег, ощущал недружелюбие блатных, которыми заполнен лагерь. Думал, ну что же, это нормально, не пряник и нравиться всем не обязан. Но чтобы возненавидели до такой степени, не предполагал.
«А чего, собственно, ожидать от лагеря, если на воле не лучше, – подумал он. – Если там едят друг друга поедом и не чураются оболгать».
Он вспомнил отца и тот тихий разговор с матерью поздно вечером на кухне, закончившийся слезами. Разговор, который он невольно подслушал. Отец только вернулся из театра и объявил, что во втором МХАТе не возобновляют «Орестею» Эсхила.
–– Сколько сил потрачено, сколько поисков и находок, и всё зря! – говорил он срывающимся, трагическим голосом. – Сколько вариантов сценических костюмов исполнил, ввёл достоверные детали из археологических находок! Боже мой! Одно золотое украшение ладоней Клитемнестры стоило десятка бессонных ночей!
Никитин слышал, как отец порывисто вскочил и в волнении заходил по кухне. Были, были у родителей волнения и раньше, и громкие разговоры, и спорили они подчас о чём-то таком, что Никитин не понимал по причине юношеского малознания. Но чтоб так? Наконец быстрые шаги стихли. Отец подсел к столу и продолжил взволнованным голосом, едва сдерживая себя:
–– Жалко, как жалко своего труда и труда режиссёра Смышляева, артистов труппы! Жалко Орлову. Она ведь часами отрабатывала с режиссёром жесты, скопированные с древнегреческих ваз и барельефов. Ты понимаешь, репетировала истово, до пота, до кровавых мозолей! Я тому свидетель! И всё насмарку!
–– А в чём причина? Закрыть спектакль – это же не просто так.
–– Сказали, «Орестея» «не ко времени». Да, пусть не ко времени, мол, кто-то из партчинуш углядел скрытые намёки. Но почему запретили «Золотой горшок» Гофмана? Почему сняли в театре Вахтангова «Когда проснётся спящий» по Уэллсу? Что творится у нас, а?
Мама слушала и молчала. Она умела молчать, как умеют редкие женщины. И часто этим молчанием сказано бывало гораздо больше, чем можно выразить словами.
Отец напротив, порывист, горяч и нередко излишне прям в суждениях. Он оформлял спектакли в московских театрах как художник сцены, занимался живописью, читал лекции по истории искусства, преподавал. Их дом всегда наполняли артисты, художники, режиссёры и литераторы.
Никитин вспомнил смешные объявления на входной двери. Когда маме становилось невмоготу постоянное многолюдье, она вывешивала на дверь объявление: «Никитины принимают по средам и воскресеньям в 7 часов вечера». Объявление помогало мало. На него просто никто не обращал внимания. Тогда она в отчаянии вывешивала другое: «Никитиных дома нет». Всё равно, в дверь стучали, пока у мамы или отца не кончалось терпение, и гостей впускали.
–– Ты что же, Лёня, не видишь, что многих уже нет в Москве? «Орестея»… Оглянись, – сдержанным шепотом говорила мама. – Как будто по цепочке идут: берут одного, тот с перепугу называет имена, адреса знакомых, сваливает на них несуществующие вина…
Мама помолчала, видимо, раздумывая, говорить или нет, потом решились и добавила:
–– И ведь к нам придут. Придут! Вчера получила телеграмму от свояченицы Марии Васильевны; её допрашивали, и она назвала наш адрес, мол, «бессмысленно скрывать, всё равно узнают».
Вышло всё в точности так, как предполагала мама. Отца взяли хамски, прямо с кафедры во время лекции, оборвав на полуслове. Маму вызвали повесткой на Лубянку, без вещей, будто бы на допрос об отце, и обратно уже не выпустили…
Никитин помнит катастрофу дома в квартире под названием обыск. От прежних жильцов Лопухиных в квартире остались гипсовые египетские копии из Музея изящных искусств. Всё было разрушено равнодушными, невежественными руками, – якобы, в поисках оружия. Что не разрушили – разворовали; унесли издание «Фауста» с гравюрами Доре, чудесное распятие ХV века из слоновой кости, даже деревянную иконку Богоматери на кипарисовой дощечке, и многое, многое другое.
Иконка воинствующему атеисту-богоборцу… Зачем? На рынок? Обменять на шмат сала? Кому нужен подобный погром? На что теперь надеяться в этом государстве? На кого? Что же им остаётся? Писать Самому, как это делают тысячи таких же, как Никитин?
Никитин вспомнил слова мамы о «цепочке». Но ведь он встречал и смелых, которых не так-то просто сломать, которые не только не боялись, но и откровенно презирали следователей. И они в свою очередь давали нужные показания. В чём же дело, не мог он понять? Что за наваждение опустилось на страну?
А дело в том, вдруг догадался он, что сильные духом интеллигенты, офицеры, священники верили, что следователи всерьёз хотят разобраться в существе дела, в той тотальной и кровавой бессмыслице, которая творится под маской правосудия. В обоснование собственной позиции они приводили аргументы, называли имена и факты. И вскоре становилось очевидным, что следователи вовсе не желали ни в чём разбираться. Для них всё было ясно с самого начала. Преступник назначался самим фактом ареста. Аргументация оправдывающихся служила лишь дополнительным набором информации для новых арестов, для сколачивания «вредительских групп», мифических «обществ» и тому подобного. Никитин знает несколько случаев, когда, обнаружив, что их злонамеренно использовали, сильные искали любой возможности покончить собой.