Видеозапись
Шрифт:
А тогда, когда вскакивал перед углубившимся вдруг телеэкраном, казалось, что возникшее изображение и рождено самим движением, самой неудержимостью Всеволода Боброва.
Может быть, все-таки оно и было им рождено? Самим?
Он бежал легко, неумолимо и весело, неувядаемый теперь в хронике его времен газон послевоенного поля пружинил под тяжестью бутс. Бобров не вел, не гнал перед собою мяч – ноги его в непостижимой шарнирной выворотности ввинчивали мяч в открывающееся перед его скоростью пространство, он разгонял игру частым, мягким шагом, ноги его лепили из мяча неминуемый гол. Мяч отскакивал от полосатой динамовской штанги, он настигал его, вписывал в завершающий атаку гигантский
Бобров стоит с лицом, совсем простодушным, не определившимся в запоминающихся чертах, будто и не для будущей, на целую жизнь хватившей славы задуманном, с пробором на высоко подобранном тогдашней спортивной стрижкой виске, с волосами, упавшими светлым треугольником на лоб. Но следующий кадр уже будет цитатой из той славы, цитатой, одновременно подтверждающей справедливость этой славы, – он получит мяч в штрафной площадке английских ворот и с неудобного угла, без малейшего промедления и подготовки хлестко вобьет где-то там в середине века, в сороковые, подумайте, годы, сразу после войны, вобьет в верхний угол ворот лондонского «Челси». И лихость, удаль этого удара отзовется непрошедшей новостью в июльский день семьдесят девятого года.
И будет еще в этой хронике, раздвинувшей телеэкран до размеров памяти стольких людей и до размеров удивления еще большего числа людей, тот естественный еще лед под открытым небом – плоскость хоккейных его подвигов.
Да, конечно, в обращении к фигуре Боброва, к спортивным временам Боброва не обойтись без преувеличения, за которые кто-то из не заставших его в футболе и. хоккее, возможно, и упрекнет нас.
Но вот ведь и тогда, в самые знаменитые его годы, все ли современники видели его воочию? Попасть на футбол всегда было проблемой, а матчи с его участием транслировались, если не ошибаемся, лишь в год Хельсинкской Олимпиады, в пятьдесят втором году, а раньше-то нет. Верили на слово. И в первую очередь Вадиму Синявскому. Когда тот кричал в микрофон про «золотую ногу» Боброва, эпитет своей расхожестью никого не коробил. Дежурные эмоции еще не коснулись спорта – не было ни «ледовых дружин», ни «ледовых рыцарей», хотя был Бобров – хоккеист на все времена. В «золотой ноге» слышалась непосредственность реакции на происходящее. И можно ли было оставаться равнодушным к человеку на поле, такие реакции вызывавшему?
Мы решились сказать, что в промчавшейся по экрану хронике – образ жизни Боброва. Нам резонно возразят люди, близко и долго знавшие его, что жизнь Боброва – роман. И важно, чтобы общими усилиями он был записан, сохранен для будущего.
Но в чем, если задуматься, величие игрока, ушедшего в положенное время с поля, но не только не потерявшегося, напротив, выросшего до истинных своих размеров в пространствах памяти? Не в том ли, что он в равной мере близок по духу и знавшим о нем, кажется, все, и тем, кто не знает о нем ничего, кроме главного. Кроме того, что время, по-хоккейному чистое в оценке, переплавило в легенду.
Общедоступная понятность чуда, вернее, способность к его восприятию, готовность к нему, как бы редко ни встречалось оно на нашем веку, – и есть то поле, по которому прорывается к нам сквозь любые зрелища последнего тридцатилетия Всеволод Бобров.
И когда мы встаем со своих мест при открывшейся вдруг перед нами панораме прорыва – это знак не только памяти, которой чтим мы Боброва, но и неутоленной жажды чуда, случающегося среди бела дня.
11
Тем летом как составитель сборника «Спорт и личность» я был аккредитован на Спартакиаде. Но ходил на соревнования очень выборочно – совершенно не знал, о чем сам буду писать. Думал, что, может быть, опять о чем-нибудь из старых времен, никогда не терявших для меня привлекательность, как единственная новость таланта. Я уже согласился с мыслью, что моя натура, в общем, ушла из спорта – и мой удел: воспоминания. Или, возможно, еще и поиск связи времен. Я примеривался к роли Гамлета из спортивной журналистики…
Мы с редактором сборника направлялись в зал, где недавно прощались с Бобровым, – шли на бокс.
До начала поединков еще оставалось время, и мы решили завернуть на соревнования художественных гимнасток: смягчить душу перед зрелищем, предстоящим на ринге.
…В просторах нового олимпийского сооружения – в манеже имени олимпийского чемпиона Владимира Куца, чьим спутником был я когда-то в заполярной поездке, – гимнастки слабо фиксировались рассеянным с непривычки вниманием. Участниц соревнований было много, и в мизансцену, удобную для рассмотрения и узнавания, движение внутри зала не складывалось…
И вдруг властная организация до той минуты не освоенного нами пространства: прямо на нас надвигалась – не шла – многократная чемпионка Ирина Дерюгина.
Она лишь на мгновение показалась мне сошедшей с экрана или отделившейся от глянца журнальной обложки – из узнаваемости она стремительно уходила в неузнаваемость, вернее, в иную, новую узнаваемость.
Мы и не знали, что в тот момент она отставала в борьбе за абсолютное первенство от юной соперницы, школьницы Елены Томас, мы ничего не знали про ход соревнований…
Мы шествовали, тяжеловатые, сравнительно рослые мужчины с зонтиками, – и оказались неожиданно лицом к лицу с гимнасткой.
…Расправив прямые плечи, холодно, беспощадно сейчас красивая, с улыбкой, не подтвержденной губами, но осветившей никого не видящий взгляд, она двигалась нам навстречу с такой решительной, во всем стройном теле сконцентрированной силой, что почудилось: любая преграда на ее пути будет сметена…
Вечером в телевизионном дневнике Спартакиады сообщили, что победа осталась за Дерюгиной, и показали фрагмент ее упражнения, кажется, с булавами. И комментатор, конечно, твердил: грация, изящество… Ни слова о силе.
А я-то проникся уважением к силе, особой – отнюдь не физически измеренной – силе. И память моя сохранила из того дня не боксеров, ставших потом олимпийскими призерами, а ее, Ирину Дерюгину, с того дня переставшую для меня быть просто красивой девушкой из жанра, как бы вообще и заведомо созданного для вообще и заведомо красивых девушек.
Стало ясно, что жанр – в современном его спортивном толковании – создан как раз для таких, как Ирина Дерюгина, девушек, чья женственность переплавит и перекует любое мужество. Правда, во имя торжества, все-таки, женственности. Но, может быть, слишком уж победительной, немилосердной женственности?