Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Том 3
Шрифт:
– Выходит, что вы и там были в тюрьме?
– Если здесь я в тюрьме, то там я был, можно сказать, на воле, хотя моя свобода и была основательно стеснена. Дом, в котором я безвыездно жил, обширный сад, окруженный стенами, за которые я не мог выйти, – таково было мое обиталище. Впрочем, вы его знаете, поскольку бывали в нем. В конце концов, привыкнув жить внутри этих стен, я никогда и не желал выйти за их пределы. Теперь вы понимаете, сударь, что, не повидав света, я не могу желать чего бы то ни было, и если вы хотите рассказать мне о чем-то, то знайте: вам придется давать
– Так я и сделаю, монсеньор, – сказал, кланяясь, Арамис, – ибо это мой долг.
– Начнем с того, кто был моим гувернером?
– Достойный дворянин и порядочный человек, монсеньор, – воспитатель вашего тела и вашей души. Разве вы были когда-нибудь недовольны им?
– О нет, сударь, напротив. Но этот дворянин говорил мне не раз, что мой отец и моя мать умерли; лгал он или говорил правду?
– Он против воли должен был следовать данным ему указаниям.
– Значит, он лгал?
– Только в одном. Ваш отец действительно умер.
– А мать?
– Она умерла для вас.
– Но для других она жива и поныне, не так ли?
– Да.
– А я, – молодой человек устремил на Арамиса пристальный взгляд, – я обречен жить во мраке тюрьмы?
– Увы, да.
– И все потому, что мое присутствие в мире открыло бы великую тайну?
– Да, великую тайну.
– Мой враг, должно быть, очень силен, если смог запереть в Бастилии такого ребенка, каким был я ко времени моего заточения?
– Да, это так.
– Сильнее, чем моя мать?
– Почему же?
– Потому что моя мать защитила бы меня.
Арамис колебался.
– Да, сильнее, чем ваша мать, монсеньор.
– Если мою кормилицу и моего гувернера отняли у меня и я был так безжалостно разлучен с ними, значит ли это, что или я, или они представляли для моего врага большую опасность?
– Да, опасность, от которой ваш враг избавился, устранив и кормилицу и дворянина, – спокойно сказал Арамис.
– Устранив? Но как же?
– Наиболее верным способом: они умерли.
Молодой человек слегка побледнел; он провел дрожащей рукой по лицу.
– От яда? – спросил он.
– Да, от яда.
Юноша на мгновение задумался.
– Поскольку оба эти ни в чем не повинные существа, единственная моя опора, были умерщвлены в один день, я заключаю, что мой враг очень жесток или что его принудила к этому крайняя необходимость; ведь и этот достойный во всех отношениях дворянин, и эта бедная женщина за всю свою жизнь не причинили ни одному человеку ни малейшего зла.
– Да, монсеньор, у вас в роду царит суровая необходимость. И необходимость, к моему великому сожалению, заставляет меня подтвердить, что и дворянин и кормилица были действительно умерщвлены.
– О, вы не сообщаете мне ничего нового, – нахмурился узник.
– Неужели?
– У меня были на этот счет подозрения.
– Какие же?
– Сейчас расскажу.
В этот момент молодой человек, опершись на локти обеих рук, приблизил свое лицо вплотную к лицу Арамиса с выражением такого достоинства, самоотречения и даже отваги, что епископ почувствовал, как электрические искры энтузиазма поднимаются из его неспособного уже к бурным переживаниям сердца к голове, холодной как сталь.
– Говорите же, монсеньор! Я уже открыл вам, что, беседуя с вами, подвергаю свою жизнь опасности, и как бы мало ни стоила эта жизнь, умоляю, примите ее, если она потребуется для спасения вашей.
– Хорошо, – продолжал молодой человек, – я и в самом деле подозревал, что было совершено убийство моей кормилицы и моего гувернера…
– Которого вы называли отцом.
– Которого я называл отцом, хорошо зная при этом, что я – вовсе не его сын.
– Что же заставило вас усомниться в этом?
– Подобно тому, как вы чрезмерно почтительны для друга, так он был чрезмерно почтителен для отца.
– Что до меня, то я отнюдь не намерен таиться, – сказал Арамис.
Молодой человек кивнул головой.
– Я не был, без сомнения, предназначен к тому, чтобы оставаться на веки вечные взаперти, и что меня убеждает в этом, теперь особенно, – так это забота, которую проявляли, чтобы сделать из меня по возможности безупречного светского кавалера. Приставленный ко мне дворянин научил меня всему, в чем был осведомлен сам: арифметике, начаткам геометрии, астрономии, фехтованию и верховой езде. По утрам я ежедневно фехтовал в нижней зале и ездил верхом по саду. И вот однажды – это произошло, по-видимому, в разгар лета, так как было исключительно жарко, – я заснул в этой зале. Ничто до этой поры не внушало мне подозрений, единственное, что удивляло меня, – это почтительность моего гувернера. Я жил как дети, как птицы небесные, как растения, жил солнцем и воздухом. Незадолго перед тем мне исполнилось пятнадцать лет.
– Значит, тому уже восемь лет.
– Да, приблизительно. Впрочем, я потерял счет годам.
– Простите, но что же говорил вам гувернер, чтобы побуждать вас к труду?
– Он говорил, что человек должен стремиться завоевать себе известное положение, в котором ему отказал при рождении бог. Он добавлял, что, будучи бедняком, сиротою, безродным, я могу рассчитывать лишь на себя самого и что никто никогда не интересовался моею особой и никогда не заинтересуется ею. Итак, я был в нижней зале, где перед тем фехтовал, и, устав от урока фехтования, я погрузился в дремоту. Мой гувернер находился у себя в комнате, в первом этаже, прямо надо мной. Вдруг до моего слуха донесся слабый крик гувернера. Потом он позвал мою кормилицу: «Перонетта, Перонетта!»
– Да, я знаю, – сказал Арамис, – продолжайте ваш рассказ, монсеньор.
– Она, должно быть, была в саду, так как дворянин поспешно спустился с лестницы. Встревоженный его криком, я встал. Отворив из прихожей дверь, которая вела в сад, он снова несколько раз позвал Перонетту. Нижняя зала также выходила окнами в сад; правда, ставни были прикрыты. Однако я прильнул к окну и через щель в ставнях увидел, как мой гувернер подошел к большому колодцу, находившемуся почти под самыми окнами его кабинета. Он наклонился над краем колодца, заглянул в него, снова вскрикнул и испуганно замахал руками. Стоя за ставней, я мог не только видеть, я мог также слышать. И вот я увидел и услышал…