Виктор Шкловский
Шрифт:
Читая это, даже физически ощущаешь, как клокочет в Каверине раздражение, когда он пишет:
«Полное, безусловное признание пришло к нему <Шкловскому> после семидесятилетия, но совсем другим, не российским, свалившимся с неба, а западноевропейским путём.
Значение русского искусства двадцатых годов на Западе было оценено в полной мере, должно быть, к середине пятидесятых годов. Вслед за вспыхнувшим и ярко разгоревшимся интересом к живописи и архитектуре (Малевич, Татлин) пришла очередь литературоведения, и здесь на первом месте оказался Шкловский. Всю жизнь <его> ранние работы становились ему поперёк дороги, висели как гири на ногах, грохотали как тачка каторжника, к которой он был прикован. Так много душевных сил, энергии, времени было потрачено, чтобы заслониться от них, отменить себя, нырнуть в небытие, в нирвану, в социалистический реализм, — и вдруг оказалось, что самое главное было сделано до — до этих попыток самоотмены.
ОПОЯЗ, сборники по теории поэтического языка, старые книги, напечатанные на жёлтой, ломкой бумаге, книги, которые автор сам развозил на саночках по опустевшему Петрограду, — всё ожило, загорелось, заиграло — в России надо жить долго! Почти никто, кажется, не сомневается больше, что русский формализм был новым этапом в мировом литературоведении. Никто в наши дни не мешает Шкловскому заниматься теорией, никто не заставляет его произносить клятвы верности материалистическому пониманию истории. Явились структуралисты, с которыми, по мнению Шкловского, можно и должно
Мировая слава пришла к его молодости, а заодно и к нему. Его книги выходят в переводах в Германии, Англии, Франции, Италии, Америке, на всех континентах. Во Флоренции, на шестисотлетием юбилее Боккаччо он выступает с докладом о „Декамероне“. Он ещё не доктор Оксфорда, но издательства уже пользуются его именем для рекламы: мой роман „Художник неизвестен“ вышел в Италии, опоясанный лентой: „Единомышленник Шкловского“ — или что-то в этом роде».
Надо сказать, что у итальянцев, видимо, в силу прочных традиций левого искусства, была особенная любовь к Шкловскому.
Между прочим, в романе Умберто Эко «Маятник Фуко» одно упоминание о Шкловском, и довольно странное. Там рассказывается об университетской среде: «В ту эпоху все обращались друг к другу на ты, студенты к преподавателям и преподаватели к студентам. Что уж говорить об аборигенах „Пилада“.
— Закажи и мне выпивку, — бросал студент в битловке главному редактору крупной газеты. Похоже было на Петербург молодости Шкловского. Одни Маяковские и ни одного Живаго».
Фраза странная, и, сдаётся, иностранцы часто любили Шкловского по-своему, но любили. Это так устроено. Шкловского ужасно полюбили, но не настоящего, а как если бы полюбили Высоцкого, услышав, что он сидел как вор, а потом на войне сбил девять немецких самолётов.
В воспоминаниях Евгения Сидорова есть такое место:
«Осенью шестьдесят седьмого, за год до появления советских танков на Вацлавской площади, я привёл к Шкловскому молодых словацких писателей Властимила Ковальчика и Карела Влаховского. Тогда восточноевропейские гуманитарии бредили структурализмом. Виктор Борисович был гуру что надо, мои братиславские друзья целый час писали на магнитофон его речь, где мемуар мешался с рассказом о формальной школе. Изредка Шкловский поглаживал свою голову, очень похожую на большой бильярдный шар. Над головой висела знаменитая фотография: он и Маяковский на море, в пляжных костюмах. Признаться, я бы не смог сейчас воспроизвести, о чём и как говорил Виктор Борисович, но взгляд Маяковского, направленный прямо в объектив, запомнился надолго.
Со структурализмом у нас боролись П. В. Палиевский, Ю. Я. Барабаш и М. Б. Храпченко. В Эстонии проходил „круглый стол“ венгерских и советских писателей, и, когда мы приехали в Тарту к Юрию Михайловичу Лотману, он попросил выбрать язык, на котором будем общаться. Сошлись на немецком. Я с восторгом смотрел на запорожские седоватые усы Лотмана…»{251}
Со стороны, то есть с профанической стороны, казалось, что вот был ОПОЯЗ, а как-то сразу за ним случилась Тартуская школа. Понятно, что действительность куда сложнее, но массовая культура имеет дело с поверхностными мифами.
Шкловский, как и некоторые дожившие до этого времени формалисты, структуралистов не любил.
Чудаков вспоминал, как в конце 1960-х они говорили о структурализме:
«К нему у Шкловского было много претензий: считал, что по сравнению с формальным методом структуралисты не изобрели ничего нового, что они игнорируют динамизм художественной конструкции, понимая её статично, что они неисторичны, что они пишут искусственным и просто плохим языком, что лингвистические структуры нельзя целиком переносить на искусство, а теорию искусства строить только для поэзии („это проще, но неверно“).
— Вы говорите, что Якобсона надо отделять от остального структурализма?
— Пожалуй. Надо.
Обо всём этом я напишу.
Статья будет начинаться так. У Толстого есть неизвестный рассказ. Человек выезжает в деревню. Разговаривает со своей умершей восемь лет назад женой. Он не знает, из прошлого он или из будущего.
Так и я сейчас смотрю на структуралистов.
Я обманул младенцев.
Они развили сложную терминологию. Я её не понимаю. Что пишет Лотман, не понимаю. Но так плохо писать нельзя. Он пишет, как Виноградов. Нельзя писать о литературе и писать так плохо… Меня читают. Читают. Но больше (холодно и с обидой) — Лотмана»{252}.
Есть такая история, которая случилась весной 1982 года. Тогда, 16 марта, Шкловского снимали для телевидения вместе с Кавериным. Естественно, они говорили о Тынянове, который всегда стоял между ними — то как связующее звено, то как нечто оспариваемое. Вот как об этом рассказал Владимир Новиков в статье «Поэтика скандала»:
«Далее я привожу фрагмент разговора со стенографической точностью, поскольку косвенная речь привела бы к неизбежному искажению смысла. Перед нами, если угодно, постскриптум к роману „Скандалист“. Шкловский продолжает выразительно „скандалить“, выясняя свои отношения с отечественной и мировой филологией начала 80-х годов XX века.
Каверин. Если ты занимаешься теорией литературы, то должен знать, что двадцать восьмого мая на родине Юрия Николаевича <Тынянова> состоятся такие Тыняновские чтения, на которые приедут очень крупные учёные…
Шкловский. Из Африки?
Каверин. Из Африки не приедут. Но из Новосибирска, из Саратова, из Риги приедут люди и будут разговаривать о его трудах, о нём самом…
Шкловский. Зачем так много ездить?
Каверин. Не так много. Приедут, наверное, человек двадцать пять, у нас не приглашаются второстепенные литературоведы, а только крупные. Лотман будет… Но очень жаль, что не будет тебя, хотя сгоряча ты однажды сказал: я поеду.
Шкловский. Лотмана я не люблю. Когда-то, чтобы отвлечь молодёжь от политики, в гимназиях стали преподавать греческий язык. Но не было людей, которые знали бы греческий, и их везли из Германии, поэтому русский язык они знали плохо. Вот Лотман мне кажется человеком, привезённым из какой-то другой страны. Он любит иностранные слова и не очень точно представляет, что такое литература.
Каверин. Возможно, я не очень хорошо знаю его.
Шкловский. Он знаменитый, очень знаменитый человек, особенно на окраинах земного шара.
Каверин. Я мало читал его. Но научное направление, которое в 20-х годах придерживалось мнения о том, что главное — форма, оно, по-моему, не очень связано с тем, что делает Лотман.
Шкловский. Нет, это что-то другое совсем… (После паузы.) Вот ты остался, я остался. Роман Якобсон уехал и там… Оба обидятся, но я скажу: он там залотмизи… залотманизировался. Это как дешёвое дерево, которое сверху обклеено слоем ценного дерева. Это не приближает людей к искусству. Пишем ведь для человека, а не для… соседнего учёного… Если говорить про старость, то мне через пять месяцев девяносто. Если говорить о здоровье, то я вот этой рукой за этот месяц написал сто страниц новой книги. И всё потому, что мы были к себе безжалостны.
Каверин. Да, и это осталось.
Шкловский. Осталось. Гори, гори ясно, чтобы не погасло»{253}.
В переписанной и дописанной, как бывает достроено
«Взаимоотношения формального метода и структурализма. Прежде всего: все названия всегда неверны.
У академика Веселовского на двух или на трёх страницах дано шестнадцать определений романтизма. И так как он был человек академический, то ни на одном определении не остановился.
Мы называли себя формалистами, называли и „опоязовцами“; структуралисты, кажется, сами крестили себя, назвавшись структуралистами.
У великого русского критика-реалиста Белинского не было термина „реализм“, тем не менее он был реалист.
Это старый вопрос, ибо каждое литературное течение, как и человека, очень трудно определить».
Определения эти в самом деле сложны, потому что течения складываются из разных влияний. Много написано о влиянии Бергсона [117] на Шкловского и Эйхенбаума. К примеру, Ян Левченко в книге «Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии» замечает: «Бергсон напрямую повлиял на территорию автоматизации и идею восстановления непосредственности… Понятия автоматизации, съедающей „вещи, платье, мебель, жену и страх войны“, а также оппозиция „автоматизирующей“ прозы и „заторможенного стиха“ образуют целый пласт Бергсона в концепции Шкловского. Имеет соответствующий след и противопоставление видения и узнавания, являющееся фундаментом теории остранения» {254} .
117
Анри Бергсон (1859–1941) — французский философ, лауреат Нобелевской премии по литературе 1927 года. В России в 1913–1914 годах было издано пятитомное собрание сочинений Бергсона.
Шкловский продолжает:
«Теперь об отношении структурализма к формализму.
Напомню историю двух музеев.
Существует в Москве музей Маяковского в Гендриковом переулке. Там жил Осип Брик. Там жил Маяковский, там жила женщина, которую он любил, Лиля Брик.
Квартира стала музеем. А до музея собирались мы там не то по средам, не то по четвергам, ели всегда одно и то же: пирожки с капустой и пили белое вино.
Там собирался журнал „ЛЕФ“, и там написаны многие стихи Маяковского. Музей хороший.
Теперь сделали другой музей, его открыли недавно. Второй музей сделали на том месте, где умер Маяковский.
Умер он на квартире Романа Якобсона. Точнее не на квартире Романа Якобсона, а на квартире Московского лингвистического кружка, вернее на том месте, где всё это когда-то было [118] .
Крохотная комната с никогда не топившимся камином, с одним окном. Маяковский её сравнивал с футляром от очков и говорил, что он приплюснут в этой комнате, как очки в футляре. Он жаловался, что его саженный рост никогда ему не пригодился, и Маяковский написал там много стихов. Он написал там стихи о Ленине, и это место его работы, и это место его друзей.
Надо устроить второй музей, но не знают, как сделать, где сделать.
Наискосок — Политехнический музей, где постоянно выступал Маяковский.
Однажды он читал очень интересную лекцию о своих современниках и назвал эту лекцию „Анализ бесконечно маленьких“.
Маяковский любил своих современников. Он говорил про Блока, что если взять десять строк, то у Маяковского — четыре хороших, а у Блока — две, но он, Маяковский, никак не может написать тех двух.
Мне приходилось говорить с Блоком; к сожалению, мало.
По ночам, гуляя по набережным тогдашнего Петербурга, который не был ещё Ленинградом, Блок говорил мне, что он в первый раз слышит, что о поэзии говорят правду, но он говорил ещё, что не знает, должны ли поэты сами знать эту правду про себя.
Поэзия сложна, подвижна, её различные слои так противоречивы, в этих противоречиях сама поэзия.
Поэзию анализировать надо. Но анализировать, как поэт, не теряя поэтического дыхания» {255} .
118
Шкловский имеет в виду Музей Маяковского по адресу: Лубянский проезд, 3/6, строение 4, во дворе дома 6 по Мясницкой улице. Музей открыт с января 1974 года. Музей Маяковского в Гендриковом переулке был открыт в 1938 году.
Семнадцатого ноября 1971 года Шкловский куда более кратко, в письме Марьямову, говорит:
«Формальный метод родился от футуризма. Он результат его понимания и оправдания его методов нахождением сходства в фольклоре и старом романе. Так родился формальный метод и в нём остранение. Он дал анализ вне содержания и даже отрицал его. Он дал кристаллографию искусства.
Это ОПОЯЗ.
От него родился структурализм. Он упоминал нас, но не переиздавал мои книги. Я говорю о Романе Якобсоне. Не переиздавал, т. к. я научил их отделять приём (схематы греков) от функции. Пропп отделил мотив от функции, но это частности. Я отказался под нажимом и выговорил всё от формального метода. Структурализм развивался, вспомнил или осознал связи с гегемонством и марксизмом. В сомнении и раскаянии я написал „Тетиву“ [119] , сделав обобщения сдвига как частный случай помещения (переноса) явления в иной семантический ряд. Родился „Человек не на своём месте“. Развилась теория искусства (главным образом прозы). Но это я отделил сюжет-конструкцию от событийного ряда. Структурализм имеет в своём генезисе и явления других наук с повторением конструкций в иной сознательно выбранной функции. Разделение языка на поэтический и прозаический, отделение искусства от иных форм информации у них потеряно. Они переносят структуры информационного языка на искусство. Этот спор идёт с 1920 года.
Идёт вопрос о том, что такое „мир“ и „действительность“. Сейчас в гносеологии структуралистов мир это система структур и сверхсистем.
1) По-моему, системы науки — это системы модели. Структуры познания служебны и смещаются как резцы при точке предмета в станке. Цель — обработка.
2) По-моему, система искусства — это система познаний при помощи создания противоречий. Цель — ощущение.
1) Это узнавание через включение в систему.
2) Это видение через вырывание из системы.
Я начал работать в 1914 году, сейчас — 1971-й. Прошло 55 лет. Считаю… После обходного, обусловленного обстоятельствами (рельеф местности) пути я остался на правильном пути, так как только он сохраняет два вида познания и открывает, для чего существует и как долго будет существовать и для чего будет существовать искусство» {256} .
119
Книга В. Б. Шкловского «Тетива. О несходстве сходного» (1970) — сборник рассуждений о литературе и литературоведении; один из разделов этого сборника называется «Человек не на своём месте».
Так часто бывает у отцов-основателей с последователями.
«В круге первом» у Солженицына есть фраза: «Как старый коновал, перепоровший множество этих животов, отсекший несчётно этих конечностей в курных избах, при дорогах, смотрит на беленькую практикантку-медичку, — так смотрел Сталин на Тито»{257}.
Ситуация в отношениях между СССР и Югославией описана неточно, но метафора сама по себе хороша.
Победа всегда на стороне лучших технологий.