Вино парижского разлива
Шрифт:
— Слияние душ? Да неужели? Что-то не припомню…
Голос его пресекся. Он вдруг побледнел, тени под глазами стали чернее. Я не сразу поняла, что это у него от курения. Он справился с приступом дурноты, сделал несколько затяжек и постарался непринужденно улыбнуться.
— М-да, слияние душ… Что ж, зная твое воспитание, твою наивность, я и должен был сказать что-нибудь в этом роде. К тому же я собирался на тебе жениться, а жене всегда лучше сказать, что любовь — это слияние душ.
Он еще больше побледнел и положил недокуренную сигарету в пепельницу.
Вошел Пьер. Взглянув на меня, он сразу понял, какое разочарование принесла мне встреча с женихом. Он обнял меня за плечи, затем повернулся к Бертрану:
— Та-ак! Стало быть, господин граф предпочитает зрелых дам? Господин граф встал на сторону взрослых?
Но Бертран не слушал Пьера.
— Иди вымойся, засранец!
Бертран вышел, жалкий, испачканный, и я уже не чувствовала ни гнева, ни обиды. Только горечь. И еще страх от того, что теперь мне и помощи ждать неоткуда: Бертран д’Алом бросил меня одну-одинешеньку в тюрьме детства.
После нашей встречи прошла неделя. Я провела ее в каком-то оцепенении, это меня и спасло. Я почти ничего не ела, не выходила на улицу, сидела у себя в комнате, мне все было безразлично. В голове ни единой мысли. Я смутно чувствовала: мне очень плохо, и ясно сознавала, что боль будить нельзя. Взрослые были слишком заняты собой, чтобы заметить, как я переменилась. Папочка думал только о врагах, которые мешают его продвижению по службе, и еще о том, что он называл «беспутство нашей бабушки». Мама завела любовника. Что это наш сосед по площадке, полковник двадцати пяти лет, я узнала случайно от Маргариты, которая негодовала вслух, думая, что поблизости никого нет. Я не возмутилась, мне было все равно.
Как-то вечером, после многодневного отсутствия, бабуся появилась в сопровождении сорокалетнего мужчины и представила его как своего жениха.
Оказалось, он некогда был журналистом и прожил всю жизнь безбедно благодаря продаже кое-какой информации за границу и шантажу. Даже капиталец скопил небольшой, но вполне достаточный, чтобы ни в чем не нуждаться на старости лет. Словом, сразу стало ясно, что перед нами человек достойный, так с какой же стати принимать его в штыки? И папочка изобразил приветливую улыбку, лишь скорбный взгляд да печальная нотка в голосе позволяли догадаться о том, как бешено он ревнует бабусю, как сокрушается, что бабусиного наследства не видать ему как своих ушей. И хотя эта семейная драма не вывела меня из оцепенения, даже я заметила, как изводится папочка, видя бабусю такой веселой, а главное, внимательной и нежной к своему жениху. В тот вечер Пьер тоже ужинал с нами, что случалось редко. Обыкновенно он только обедал дома, а все остальное время проводил в клубе «Надежда», самом активном из многочисленных детских объединений в Париже, — дети собирались там, чтобы выработать свои требования и предъявить их правительству. Управляли объединениями выборные комитеты. Папочке не нравилось, что Пьер состоит членом одного из таких комитетов и, что еще хуже, не спросившись, пропадает неизвестно где допоздна. Но замечаний папочка не делал, зная, какими неприятностями грозит ему любая стычка с Пьером. А в тот вечер за ужином он и думать забыл о сыне, всецело занятый бабусей и ее женихом. А те знай себе ворковали, испытывая папочкино терпение. Когда подали сыр, Пьер вдруг встал из-за стола и заявил:
— Прошу прощения, долг зовет меня, я должен идти.
Папочка и так уже слишком долго сдерживался, наконец-то у него появился повод сорвать раздражение!
— Изволь сесть и сидеть. Тебе пока что двенадцать лет. Твой долг — рано ложиться спать.
— Ты, как всегда, прав, ты ведь мой отец. Но меня ждут, я должен уйти и уйду, — отвечал брат.
В его детском голосе неожиданно прозвучала такая твердость, что это всех позабавило, — бабуся расхохоталась, а жених ее весело осклабился. Папочка побагровел от гнева и заорал:
— Я запрещаю тебе уходить, сопляк! Немедленно сядь!
— До свидания, — коротко сказал Пьер.
Он отодвинул свой стул и не спеша направился к двери. Папочка вскочил, клокоча от ярости, глаза у него чуть не вылезли из орбит.
— Гаденыш! Ужо я тебе задам — враз забудешь, как взрослого из себя корчить!
Он бросился за Пьером и протянул было руку, собираясь схватить его за шиворот и злорадно ухмыляясь в предвкушении отменной порки, но внезапно остановился как вкопанный. Пьер, словно герой кинофильма, спокойно вытащил из кармана револьвер и направил дуло прямо на папочку:
— Еще один шаг, и я стреляю, А ну, живо на место! Без разговоров! Хватит, возмущаться будешь потом. Да заткнитесь вы! Милая мамочка… бабушка, лапушка… Довольно! Я теперь знаю: все вы друг друга стоите — и мать, и бабка, и рогоносец-папочка. Грубые лицемерные свиньи! Валяетесь в грязи и не желаете знать, что в лоне семьи, в домашнем святилище, где вы только и думаете что о всяких пакостях, другие страдают. Вам что, неизвестно, что у Жозетты горе? И даже не горе, а катастрофа, она может не выдержать, умереть, а вы заняты только собой, плевать вы на нас хотели. Хорошо же вы заботитесь о своих детях! Нам больно, нам худо, а вам только того и надо — пусть будет еще хуже. Звери вы! Сволочи! Молчать! Или я уничтожу весь этот гадюшник… Жозетта, одевайся. Идем в клуб. Не обращай на них внимания!
Брат давно уговаривал меня пойти с ним вечером в клуб, но мне не хотелось выходить из дому. Я и сейчас предпочла бы остаться и сразу же после ужина забиться к себе в комнату, но мой отказ выглядел бы предательством, поэтому пришлось нехотя отправиться за пальто. Пьер вывел меня за руку из столовой в абсолютной тишине — никто и не пикнул.
На улице мы не сказали друг другу ни слова, вечер был теплый, почти летний, но я шла хмурая и чувствовала себя разбитой. Впереди и позади нас небольшими группками спешили дети, о чем-то возбужденно переговариваясь. Гомон детских голосов напомнил мне школьный двор во время переменки. Все мальчики выглядели престранно. Свои взрослые брюки они превратили в шорты, и слишком широкие штанины развевались на них как юбочки у шотландцев. Труднее оказалось приспособить пиджаки. Одни попросту отрезали рукава и сделали из пиджаков пелерины. Другие, словно бы издеваясь над своим возвращением в детство, дали волю фантазии и превратили их в шутовской наряд. Девочки были одеты более тщательно и с большим вкусом, но в общем все ребята походили скорее на нищих. Дети толпами стекались к воротам крытого рынка — именно здесь и располагался клуб. Комитет заседал на подмостках. Когда мы вошли, с трибуны слышался звонкий голос двенадцатилетнего оратора. Пьер оставил меня в толпе и стал пробираться к своим на возвышение. Я чувствовала себя здесь совсем чужой и устала еще больше, но мало-помалу лихорадочное возбуждение окружающих передалось и мне. Стряхнув оцепенение, я стала волноваться вместе со всеми, и мой голос слился с голосом взбудораженной толпы. Я разговорилась со своими соседями. Прямо за мной стоял мужчина одиннадцати лет с девятилетней женой и полугодовалой дочкой. Девочку они брали по очереди — слабые ручки с трудом удерживали тяжелого ребенка. Отец семейства был помощником бакалейщика в лавочке и в любую минуту мог лишиться места — работа стала ему не под силу. Все это сообщила мне его жена, когда я предложила подержать малышку Я видела — положение у них и впрямь отчаянное, и мне стало стыдно: я-то впала в депрессию всего лишь из-за оскорбленных чувств. Мои страдания показались мне смехотворными, и воспоминание о Бертране д’Аломе, который, чтобы остаться на плаву, предал всех своих сверстников, вызвало у меня тягостное чувство.
Стоя на трибуне, ораторы разъясняли, что при нынешней ситуации положение всех молодых людей, вне зависимости от того, чем они занимаются, крайне ненадежно: рабочие потеряли трудоспособность, во всяком случае, она заметно снизилась, тогда как старики снова в расцвете сил и заявляют о своем праве на труд; молодых выгоняют, а стариков приглашают на их место. Военным десяти-одиннадцати лет грозит тотальная демобилизация и безработица. Комитет подготавливал тексты обращений к молодежи, писал прокламации и теперь заканчивал работу над списком требований, который намеревался предъявить правительству. Пьер во всем этом принимал самое живое участие. Он поднялся на трибуну и попросил слова:
— Минуточку внимания. Хорошо, допустим, мы представим правительству наши требования. Но мы теперь не избиратели, а парламент прислушивается только к мнению избирателей, то есть взрослых — наших врагов. Об этом следует задуматься уже сейчас, сегодня же, пока не поздно. У меня все.
Пьер сел на место в абсолютной тишине. До присутствующих еще не дошел смысл его слов, и они сосредоточенно их обдумывали. Через минуту все зашептались — каждому хотелось узнать мнение соседа. Помощник бакалейщика спросил у меня, что это может значить, и я в затруднении медлила с ответом, как вдруг полицейский лет этак тринадцати-четырнадцати в огромнейшем кепи — мой сосед справа — ответил вместо меня: