Виновата любовь
Шрифт:
Словно услыхав его мысли, Беров сказал:
— Я был должен его отцу. Деньги я посылал сыну, да и сам частенько ездил в Прагу. Стили был таким парнем… Я хотел бы иметь такого сына — красивого, веселого, умного. Я человек одинокий, потому что уважаю абсолютную свободу…
— А что по этому поводу думал Христов?
— Я сумел ему внушить, что личная свобода — это наивысшее счастье… Но было и кое-что другое: вы не заметили, товарищ майор, некоторые люди закрепляются на самом лучшем моменте своей жизни и остаются там, как на одинокой вершине? Я знал одну красавицу, из-за которой мужчины друг друга убить были готовы… Но эта красавица никого из них не выбрала — осталась на своей вершине. Она моя сверстница,
— То есть Стилиян…
— Именно! — воскликнул Беров. — Мой Стили остался вот здесь, — он постучал по фотографии молодого человека. — Невозможно каждый день с утра до вечера загонять прошлые запросы в строительную грязь и даже в копание в этом безнадежном проекте…
— Безнадежном? Я не знаю другого проекта с большим будущим.
— Он такого не говорил. Гордый был человек. Но вспыхивал, как сухой порох, если я об этом речь заводил.
Следователь согласно кивнул: мало кто радуется трудностям…
Его собеседник долго и печально молчал.
— Ему другая жизнь была нужна, — вздохнул он.
— Но он ведь не бедно жил.
— Я не о том… Я оставил бы ему дом, кое-какие сбережения… А он все головой стенку пробить пытался. Хотел подняться выше других.
— И прежде всего — выше себя… Вы допускаете самоубийство? Без видимых причин?
— Да разве надо трубить о том, что были причины? Здесь все просто: столкновение мечты и реальности…
— Но реальность давала ему и настоящее, и перспективы. Большие перспективы.
— Мы, взрослые люди, привыкли к самому трудному — не иметь иллюзий… Я адвокат на пенсии, у меня богатый опыт. У вас, очевидно, тоже нормальное отношение к жизни, без розовых очков. Мы — два мрачных черных ворона, нам в самый раз выпить сейчас пару рюмок домашнего винца…
Следователь моргал растерянно. Может, он и вправду похож на ворона, который маячит поблизости от могил?
— Значит, самоубийство? — проговорил он. — Но тогда где же труп? Самоубийца обычно оставляет свое тело как вещественное доказательство…
— Значит, кто-то был заинтересован в том, чтобы скрыть его. Когда я был во Франции, я слышал историю об одной женщине, обнаружившей своего собственного мужа под кроватью. Мертвого. Она забальзамировала его, спрятала в гардероб. И целых два месяца полицию разыгрывала!
— У нас нет вдовы и гардероба. Вероятно, та женщина ждала истечения какого-то срока?
— Часа завещания.
— Не хватает нам завещания… Хорошее у вас вино.
— У меня виноградник на холме, на самом припеке… Еще по рюмочке?
Следователь отказался. Бывший адвокат смотрел на него острым взглядом, левая бровь у него подрагивала.
— А вы предполагаете убийство? — спросил он медленно.
Климент встал, застегивая пальто. Работа (то есть близость к крайним проявлениям человеческих страстей, низменных инстинктов, нелепостей и зловещих случайностей) превратила его в замкнутого и осторожного человека, сомневающегося во всем и во всех. Как будто сама смерть подавала ему знак, что он (один из немногих) имеет право приблизиться к ней, к ее зловещей тайне. Пробираться в ее покои почти ежедневно, предвидеть ее и открывать, осторожно, даже благоговейно прикасаясь лишь к ее первичной, стихийной силе, — это, в общем, нечеловеческое испытание для простого смертного.
Следователь взял шапку, стряхнул с нее пыль, которая была здесь повсюду (и везде следы пальцев на мебели), «Рай для Шерлока Холмса», — подумал он и вышел, провожаемый хозяином, который отодвигал стулья с висящей на них одеждой, попадавшиеся на пути.
— Держите меня в курсе дел, пожалуйста, — сказал Беров осипшим вдруг голосом.
— Лишь бы не остаться с пустыми руками, —
Цанка все труднее переносила ночи в общежитии, на куцей кровати с провисшей сеткой, которая и до нее давала холодный, казенный уют множеству женских тел. Днем еще куда ни шло — время крутило Цанку то туда, то сюда вместе с рычащим экскаватором, изнемогающую от жары, красную, как черепица. Копала… Машина глубоко вгрызалась в землю, а затем изрыгала из своей чудовищной пасти вместе с землей камни или что-нибудь непонятное — ржавое, сплющенное. Цанка гадала, как оно попало в землю (вроде само зарылось). Обломки исчезнувшей жизни. Она работала спокойно, ровно, без излишнего любопытства, без капризов — куда посылали. Что ни прикажут — сделает. Выносливая и терпеливая, трудилась наравне с мужчинами. Дважды в многотиражке отмечалась ее добросовестная работа. Бывало, принесет своему мужу газету, и читают вместе. Но однажды Цанка почувствовала себя растерянно, даже униженно. Ее муж разглядывал портреты передовиков. И вдруг сказал:
— Не буду возвращаться к старой профессии. Только начну примеряться к будущему — глянь, будущего-то и нет…
— Как это нет? Ты молод, здоров…
— Я не жалуюсь. О другом думаю днем и ночью. — И засмотрелся мимо Цанки в окно.
Беспокойство сжало ее сердце, в ушах стучало, а как заснула — принялась копаться в будущем, ища, на что бы опереться и как бы получше провести свои дни, которые теперь уже шли навстречу ей. Однажды приснилось, что она опять копает какое-то поле, и вот выскочил бригадир Юруков и начал что-то громко, таинственно шептать — что-то вещее, какую-то правду хотел ей открыть, но машина так тарахтела, что Цанка ничего не услышала, видела только, как ковш ударил Юрукова — и он вошел в землю, точно гвоздь, прижатый пальцем.
Закричав, она села, растрепанная, на скрипучей сетке. Обе соседки — Фани и Мария — спали крепко. Фани выпростала голую ногу. Мария посапывала, уткнувшись носом в подушку. Боже, сказала себе Цанка, милый мой боже, до чего же я докатилась — сплю в чужом доме, ровно бездомная какая, и зарываю в землю живых людей, моих начальников, которые дают мне заработать хлеб мой насущный… Сердце ее билось, в такт ему подскакивала вся комната, растревоженная Цанкиным сном. Хлопнула входная дверь, кто-то прошлепал по ступенькам босыми ногами, потом в ванной пустили воду. (Ненавистная эта ванная с множеством кранов и общим корытом, как на водопое!) Прикорнув на большой, пышной подушке, привезенной из дому, Цанка засмотрелась в окно. Она чувствовала себя на краю света — земля терялась под ногами, а над головой гудела небесная бездна без начала и конца. Она же, случайно прилипнув к складке бесконечности, дрожит, точно сорванный ветром листочек…
Но сознание не оставило ее на краю бездны: вскоре Цанка, словно проснувшись, увидела себя сильной, еще молодой, рядом с мужем (совсем как на свадебной фотографии, и дети сгрудились вокруг, и они двое, как и положено, стоят перед домом с переполненными сердцами и пустыми руками…).
Что ж, так было — так и будет, покуда рождаются дети на земле. А Юруков — ничего. Жив и здоров, хоть она его и зарыла своими собственными руками.
Хозяин ли ты природы, которая распоряжается людьми и животными, как хочет? Нет, не хозяин. И сон — какая-то тихая стихия, которая захватывает тебя, когда ей захочется, а после стыдно вспомнить, что ты творил ночью, о чем при дневном свете и не подумал бы. Не так давно припуталось, например, что обменивается тайными знаками с поваром, а потом они миловались на кухне, да как!.. Никогда не было такого с собственным мужем, хоть он жалел ее и любил. (А молодой повар, ничего не подозревая, обходил ее, как и раньше, с полным безразличием.)