Виновата любовь
Шрифт:
На следующий день, под вечер, Цанка навестила своего бригадира Юрукова. Принесла две бутылки пива — неудобно было приходить к начальству с пустыми руками. Жена Юрукова встретила ее с объятиями, усадила в мягкое кресло и начала радоваться ей. Они были двоюродными сестрами, женщинами одного круга, прошлое держало их в этом водовороте летящих дней, как якорь в бурную погоду. Они болтали, смеялись, иногда пускали слезу, вспоминая рожденных, умерших, разбросанных по белу свету многочисленных своих родичей. Пришел и хозяин (пол прогибался под его тяжелым шагом) и налил себе бокал пива.
— Ну как? — спросил он, уверенный, что у Цанки все в порядке.
— Да кручусь вот, точно слепая лошадь…
— Хорошо выглядишь, Цанка. Лучше многих других.
— Жду день за днем, — не слушая,
Замолчала, не сказав, о чем именно думает. Подбирала слова о чем-то неясном, далеком, будто скрытом за дымовой завесой.
— Мой родственник, — начал Юруков и поднял бокал. — На здоровье! Так вот, копал он, как ты, на какой-то улице, и однажды — что бы ты думала? Его машина поймала крупную рыбу. Сокровище. Клад. Разные там золотые блюда и тому подобное, все новое, вроде только что отчеканенное мастером. Получил большое вознаграждение и взялся дом строить. Попробуй и ты найди: может, повезет. Места здесь дикие, но человеческая рука копала землю — то здесь, то там…
— Да, — сказала Цанка, — недавно я откопала круглую железную печку, которую называют «цыганская любовь», потом трость с костяной ручкой и глубокий котел. Люди жили на этой земле, а потом сбежали — видно, от этой самой тени, которую холм бросает. — И серьезно добавила: — Копаю, кручусь — и все на одном месте. И время не движется, как зажатое чем. А другие…
— Что — другие?
Голос Юрукова прозвучал почти враждебно. Привстав, он открыл ключом шкафчик, снова сел и сказал гостье:
— Ну, смотри!
Такую папку она видела впервые — дорогую, обшитую красным бархатом («Царская папка!..»). Когда Юруков ее раскрыл, запахло телячьей кожей. А в папке были газеты, грамоты, свидетельства, аккуратно сложенные. Они потрескивали, когда Стамен их разворачивал.
— И я не отходил от печи, но время все же сказало какое-то слово и за меня… Читай.
Цанка увидела фотографию своего бригадира — он в каске, с длинным изогнутым металлическим прутом в руке, точно какой-то властелин с жезлом. Крупная надпись: «Первый среди передовиков». И дата: «17 мая 1968 года».
— Тогда я вычистил эту печь всего за десять часов — была сумасшедшая работа, не на жизнь, а на смерть… Нельзя было ждать. Железо — оно не ждет. «Кто? — спросили нас. — Кто сделает эту работу?» Я сказал себе: заложи свою жизнь, Юруков. И бросился в печное нутро.
Он был уверен, что знает свою печь — со всеми ее преимуществами, капризами и упрямством. Но вот оказался в адской тесноте душегубки, и невозможно было ни сесть, ни по-настоящему выпрямиться. Не было видно света вверху. Стамен почувствовал себя не человеком с нормальными, здоровыми конечностями, а каким-то червем или каракатицей в глубокой, зловонной темноте, полуслепым, полузадохнувшимся. Единственным существом, которое должно было не только уцелеть, но и выбросить наросты, черный мох и мусор, скопившиеся здесь за длинную жизнь этого огненного чудовища, был он — человек, хорошо знавший его… В конце концов выбрался Юруков из прокопченной утробы — головой вперед, почерневший, с окровавленными пальцами.
— И, как был в грязной одежде, мои мальчики подняли меня и отволокли на одну гулянку, вот ведь как! Потом на меня повесили медаль… А это — еще когда я был арматурщиком и работал на морском побережье. Куда ни посмотришь — над крышами, за изгородями, — кругом вода… Мы строили завод, мои пальцы искривило железо, но я сказал себе: или оно меня, или я его! Что ж, схватил и этого быка за рога. Коллектив вышел победителем в соревновании, наградили нас орденами, и стала бригада известна всей стране…
Он разгребал газеты, складывал их перед Цанкой — в них раскрывалась судьба этого железного человека, объехавшего все стройки Болгарии, сменившего множество профессий, одна другой тяжелее и ответственнее.
— Сейчас что? — усмехнулся он, складывая газеты и пряча их в кожаную обитель. — Скажи мне, что так мучит молодежь? Наденут белый халат, вымоют свои нежные ручки и садятся перед табло. Гудят аппараты, а мальчики только фиксируют на листе бумаги, как трудятся за них роботы…
— Я в газете читала, — откликнулась жена Юрукова, — что через год-два роботы
— Этого не будет! — выкрикнул Юруков. — Столкнуть человека с места, к которому прирос он кровавыми своими ладонями, прикипел… Да каждая пядь около моей печи полита человеческим потом. Это работа святая, благородная и благословенная, она имеет свое прошлое, и невозможно его перечеркнуть в один миг. Что понимают в человеческой радости, в человеческой беде те железные, бессердечные скелеты?
— Хочется мне взяться за эту работу, — сказала неуверенно Цанка.
— За какую работу?
— С компьютерами… Как-то это привлекает меня. Не знаю почему.
Юруков молча оглядел ее, удивляясь, не подшучивают ли над ним.
— Ты серьезно?
— Почему бы и нет? Я сильная, здоровая.
Цанка вспотела от напряжения, выдерживая взгляд своего сурового покровителя.
— С этой дрянью и дряхлый и больной управится. Знания нужны. Сколько тебе лет?
— Идет сорок второй.
— Образование?
— Окончила восемь классов. На курсах экскаваторщиков была первой.
Он задумчиво постучал по столу. Кто знает, почему его лицо нахмурилось? Молчаливо, с удивлением наблюдала она, как на хмуром этом лице пробивается сквозь усы лукавая кривая улыбка.
— Запоздала ты, женщина! — сказал Стамен. — И я уже не подхожу для такой тонкой работы. Эти пузатики, которые поедают мое здоровье — молодые в белых халатах, — сейчас в моде. Мы уходим, все, кто как смог, что-то дали и что-то взяли от жизни… Давайте, на здоровье.
Не чокаясь, выпили молча, как за покойников. Видно, питье не доставило ему удовольствия. Юруков взял папку и потянулся, сплетя пальцы над головой. Копание в старых газетах разбередило старую рану, и заныла она у него, застучала глухо в груди, словно второе сердце. Это была правда — о нем много писали, хвалили его и возвеличивали его труд, пока этот труд был перед глазами миллионов. Он работал как одержимый, всеми своими мускулами, одаренный и изобретательный, везде, куда бы ни забросила его судьба. Приходили из газет и журналов, фотографировали его — обычно в профиль — и хвалили: «Ну и лицо у тебя, уважаемый Юруков!» По радио тоже говорили. Однажды увидел себя на экране в кинотеатре и еле успел подавить довольный смешок человека, достигшего славы. Он был убежден: его труд останется таким навсегда, до бесконечности. Но скоро пришел ему конец. Потеснили супермашины, началась новая эра в стареющей железной эпохе. Понабежали молодые образованные парни, надели белые халаты и начали управлять могучими печами (его печами!) издалека, автоматически, кнопками да формулами, следя за дрожанием стрелок. Компьютеры выстроились в цехе с ледяным безразличием всезнаек. Оказалось вдруг, что в этой начинающейся жизни места для него нет. Дали ему печь самую старую, еще из первых, но все равно он был вне строя… Работал по-старому, жарился при адской температуре, но сталь выплескивалась в длинные желоба огненно-красная, чистая, как стеклянный сверкающий поток. Юруков все еще был богом разливки, маленьким богом с несколькими помощниками, которые крутились вокруг него, но и их глаза все больше шарили по компьютерам, по новому, но более на вид легкому и интересному… Опять навалились журналисты, щелкали камеры, но снимали уже не его, а тех, других, которые работали по новой азбуке, путешествовали по заграницам и рассказывали раскрывшим рот мальчишкам о неслыханных, только что рожденных пристанях, о закатах и восходах, чаще всего виденных с борта самолета. Юруков, знатный сталевар, почувствовал себя грузом, который упал в пути, забыт и уже никому не нужен. Мелкие ссоры и склоки начались у него с инженером Христовым — главным проводником всего нового, того, что толкало его локтем — вон, с дороги! Юруков (пятидесятитрехлетний самоучка, с большим опытом, но и с чувством недоверия к работе, связанной с наукой и знаниями) подталкивал молодых: дескать, учитесь и старайтесь. А самому было больно, когда кто-то отрывался от его старого гнезда и перелетал к более легкому, чистому и опрятному будущему, недостижимому для него самого. И все больше молодых птенцов улетало из его прокуренного дома, исчезая из поля зрения.