Винсент Ван Гог. Человек и художник
Шрифт:
Все это может нас интересовать не только для выяснения литературных познаний и вкусов молодого Ван Гога. Важен сам выбор темы дороги — дороги, идущей в гору, но манящей надеждой. Много раз нам придется встречаться в творчестве Ван Гога с вариациями этого образа: он имел для него заветное значение и, как видно, отстоялся в сознании еще до того, как началась его собственная тернистая дорога художника.
Многозначительна была для него и тема моря — моря души, неспокойного, знающего и отливы, и бури, и бездны.
Хотя Винсент, с торжеством сообщая Тео о своей первой проповеди, писал: «Отныне, куда бы я ни попал, я всюду буду проповедовать евангелие» (п. 79), — прошло еще немалое время, прежде чем он это намерение осуществил. На рождество 1876 года он, как обычно, поехал к родителям (теперь уже в Эттен) и там, на семейном совете, было решено,
Такое намерение не могло не встретить поддержки у семьи. Не совсем совпадали только взгляды на то, какой род религиозного апостольства должен быть избран. Отец хотел бы видеть сына дипломированным апостолом где-нибудь на столичной кафедре, а не бродячим проповедником. Его собственное скромное положение сельского пастора было для него связано с ощущением некоторой ущербности — для сына он, как все родители, хотел большего. Сын же хотел быть в среде бедняков и приняться за свою миссию как можно скорее. Но и в этот раз — уже в последний — он проявил послушание: подчиняясь желанию родных, стал готовиться к поступлению на теологический факультет университета. Для этого надо было сперва пройти двухгодичную подготовку, а потом — еще шесть лет университетского обучения… Дорогостоящее предприятие: ограниченному в средствах отцу было бы не под силу столько лет содержать великовозрастного сына. На помощь пришли родственники. Дядя Иоханн Ван Гог, директор амстердамских верфей, предоставлял Винсенту жилье и питание у себя в Амстердаме. Дядя Стриккер, пастор, женатый на сестре матери Винсента, брался руководить его подготовительными занятиями и нанимать необходимых учителей. Мог ли Винсент сопротивляться, когда столько почтенных людей приняли в нем участие? Он чувствовал моральный долг перед ними всеми. «Поскорее бы только большая и напряженная работа, без которой не сделаться служителем Евангелия, осталась наконец позади» (п. 89) — с этой мыслью он поселился весной 1877 года в Амстердаме у дяди Яна и скрепя сердце взялся за изучение латыни, греческого, истории, даже математики.
Поначалу он старался находить своеобразную поэзию в сосредоточенной книжной жизни. Дядя запретил ему заниматься по ночам, но он и ночами не гасил маленькое пламя газовой лампы (вспоминая: «Среди полуночи свет являет силу свою») и, глядя на него, обдумывал план работы на следующий день. Из окна его комнаты открывался вид на верфи, мачты кораблей вдали, туда вела тополиная аллея, виднелось старое, с позеленевшими стенами, здание складов у воды, «тихой, как вода старого пруда, о котором говорится в книге Исайи». Винсент видел из окна, как седовласый дядя Ян делал обходы своих владений, видел рабочих, отправляющихся на верфи и толпой возвращающихся вечером, — а сам он все сидел и сидел за книгами, как Иероним в келье. Уроками его, кроме пастора Стриккера, руководил молодой, почти одного с ним возраста, но уже ученый раввин Мендес да Коста.
Чем дальше, тем чаще в амстердамских письмах прорываются признания, вроде: «Старина, занятия скучны. Но что с того? Нужно проявлять упорство» (п. 102). Или: «…уроки греческого в сердце еврейского квартала Амстердама, жарким летним полднем, в предвидении висящих над головой трудных экзаменов, проводимых учеными и хитроумными профессорами, эти уроки греческого куда более душны, чем поля Брабанта, которые сейчас, в такие дни, должно быть, прекрасны. Но надо все это преодолеть, как говорит дядя Ян» (п. 103).
Или даже такое: «Когда приходится думать о множестве вещей и многое делать, иногда спрашиваешь себя: Где я? Что я делаю? Куда я иду? И ощущаешь головокружение» (п. 116).
Принято считать, что Винсенту, художнику по натуре, не давалась «книжная премудрость», что его искреннее рвение не приносило плодов и поэтому через год все убедились: экзаменов в университет ему все равно не выдержать. Такого мнения держался и Мендес да Коста, в общем с большой симпатией относившийся к своему ученику.
Трудно, однако, поверить в неспособность человека, который, не получив систематического образования, был основательно образован уже в юности. Еще не покидая пределов Голландии, он свободно владел тремя языками, не считая родного, — и ниоткуда не видно, чтобы изучение их давалось ему с трудом. При том, что Ван Гог был действительно художником по натуре, он всегда был и «книжным» человеком. Его обширная начитанность удивительна — он знал не только современную ему французскую, английскую, немецкую и даже американскую литературу, но и романтиков, и классиков, и древнюю литературу; знал труды Тэна, Мишле, Гизо, Карлейля, Прудона, не говоря уже об истории живописи. Ничто, относящееся к интеллектуальной жизни его эпохи, не проходило мимо его внимания. У него была ненасытная жажда знаний; но знания казались ему важными не сами по себе, а как звенья миропонимания, ступени духовности. Историей, например, он занимался с искренним увлечением и с успехом; особенно заинтересовался историей французской революции. В пору амстердамского искуса у Ван Гога сложилось собственное представление об истинно образованном человеке как «внутренне содержательном и одухотворенном»: он полагал, что можно «развить в себе способность быть им при помощи знакомства с историей в целом и с определенными деятелями всех времен в частности — от библейской истории до истории революции, от Одиссеи до книг Диккенса и Мишле» (п. 121), а также знакомства с творчеством художников — Рембрандта, Милле, Дюпре, Бретона и других. Ему хотелось бы снять перегородки между наукой, богословием, литературой, искусством: он мыслил все это в живом переплетении, как путь становления универсальной духовной личности. Но знания чисто академические, не пополнявшие сокровищницу жизни, оставляли его равнодушным и раздражали: зубрежка мертвых языков (как впоследствии копирование мертвых гипсов) была ему тягостна, он занимался ею через силу.
И все же это не было бы для него препятствием («проявлять упорство» он умел как никто), если бы он действительно стремился к цели — поступить на теологический факультет. На самом деле он стремился не к тому, чтобы этой цели достичь, а к тому, чтобы ее избежать, никого притом не обидев. Он пустился на хитрость, на ложь во спасение. Ключ к его тогдашнему поведению дает письмо, написанное пять лет спустя. Вот что он писал, вспоминая амстердамское время:
«Я считал тогда, что они (родственники. — Н. Д.) слишком поторопились осуществлять этот проект, а я соглашаться на него; к счастью, он не был доведен до цели — я сам, добровольно, подготовил свою неудачу и устроил так, чтобы стыд за нее обрушился на одного меня и ни на кого больше. Ты должен понять, что я, уже знавший несколько иностранных языков, вполне мог одолеть эту несчастную латынь и прочее, но я заявил, что отступаю перед трудностями. Это было не чем иным, как уловкой: я в тот момент предпочитал не говорить моим покровителям, что считаю университет, вернее, факультет теологии непристойным притоном, рассадником фарисейства» (п. 326).
Если Ван Гог в 1878 году и не употреблял, даже мысленно, таких сильных выражений по адресу факультета теологии, все же не приходится сомневаться, что он действительно не хотел поступать туда. Все обстояло именно так: он предпочел, чтобы его лучше сочли неспособным, чем неблагодарным, — вся душевная деликатность Винсента сказалась в этой «уловке».
Уже в амстердамских письмах общий тон религиозной экзальтации начинает заметно слабеть. Меньше цитат из Священного писания, больше расспросов о художниках и выставках; сообщения о выслушанных проповедях перемежаются с рассказами о событиях на верфях, о визитах к родственникам и знакомым, с описаниями природы. Возобновляются советы читать Мишле и других «светских» авторов. Кажется, теперь и чтение Библии увлекает Винсента меньше — когда она стала не книгой для души, а книгой для экзаменов. Главное же, конечно, в том, что при систематических занятиях богословием перед ним раскрывалась не замечаемая прежде фарисейская, начетническая изнанка церковной догматики.
Однако желание стать проповедником среди бедных нисколько не ослабело: у Винсента имелись собственные взгляды на этот счет, свое понимание религиозного миссионерства. После 15 месяцев, потраченных на занятия, добившись признания своей «неспособности» и ссылаясь, кроме того, на денежные затруднения семьи, Винсент с согласия отца отправился в Бельгию, в брюссельскую миссионерскую школу: там сроки обучения были короче (не шесть лет, а три), дотошного знания древних языков не требовалось, а к практической деятельности разрешалось приступать уже через три месяца, совмещая ее с продолжением занятий. Он и пробыл здесь всего три месяца — срок испытательной стажировки, — не найдя общего языка ни с руководителем школы пастором Бокма, ни с товарищами по обучению.