Virago
Шрифт:
– А правда ли, что среди продажных женщин тоже довольно ученых?
– Правда. Мне случилось говорить с двумя или тремя, когда по наивности я приняла их за знатных дам. Они все жаждут походить на гетер древности, чтобы в постели рассуждать о высоком.
– Это должно быть забавно, – он позволил себе полуулыбку.
– У меня не было случая проверить, дон Карлос, – ответила она тремя четвертями улыбки, причем на левый уголок рта приходились две, а на правый – одна четверть, – и не кажется ли вам, что вести такие разговоры наедине – не вполне скромно.
– Прошу
– Как я могу не простить вам?
– Я не знаю, из чего ваше сердце. Может так случиться, что оно – из алмаза, и тогда вы не простите мне ни слова.
– У меня самое обычное женское сердце, размером чуть побольше кулака. И оно бьется, как то полагается сердцу. Иногда оно бьется неровно и часто, иногда редко и сильно.
– Вы еще сами не знаете вашего сердца. Как бы там ни было, донна, я намерен исполнить мое вчерашнее обещание и для начала показать вам город.
– Я в полном вашем распоряжении, дон Карлос.
Она подумала, что не грешно было бы испросить у дядюшки позволения отправиться в больших посольских носилках.
Благовест к обедне застал их возле небольшой церкви. Маркиз попросил остановить носилки; они вышли. Церковь казалась небогатой: только двое нищих стояли на узкой паперти, против обыкновения молча ожидая подаяния. Видимо, дон Карлос хорошо знал эту церковь. Он сразу показал моне Алессандрине незаметную нишу в тени большой раскрашенной статуи св. Иакова Компостельского. Как нарочно, там оказались два плетеных стульца и две скамеечки.
Вот уж тут мона Алессандрина помолилась от всей души. Но, молясь, не забыла с изяществом танцовщицы исполнить весь ритуал вставания, усаживания, осенения себя крестом и преклонения колен на скамеечку.
При церкви был садик, куда после мессы они вышли через боковую дверь, узенький садик: два ряда тополей, оплетенных от корней до кроны вялым плющом, и в дальнем углу – каменная скамья.
– Присядем на минуту, прошу вас.
Она не стала возражать, не посмела. Села, подобрав зимнюю бархатную юбку цвета спелого граната.
Знает ли она, что он догадался, сразу, с первой секунды, как увидел летающий по доске грифель?
Если не знает, то – глупая девчонка, возомнившая себя Далилой или, спаси Бог, Иудифью. Если же знает, если же знает…
Он представил, как при каждом его слове сжимается ее нежное нутро, как вздрагивает ее сердце размером чуть побольше кулака, и жаркая влага выступает под платьем меж лопаток, там, где так легко рвется кожа от удара бичом. Но как она держится, как держится, ни на йоту не меняясь в лице! А ведь и улыбается, и отвечает на вопросы, и рассуждает сама, как ни в чем не бывало!
– Донна Алессандрина, вы ведь уже отправили ваше донесение о доне Кристобале Колоне Совету Десяти?
Дуновение страха скользнуло по их лицам, и он почти ощутил, как от темени до пяток ее пронизала тягучая дрожь. После – безмолвие между ними и слитный слабый гул торговой площади
– Да, ваша светлость. Потому и не писала своих записок, что надо было готовить донесение, – сказала она сухо, точно докладываясь начальству.
Так – он ожидал и не ожидал. А она спросила:
– Что вы теперь намерены предпринять, ваша светлость?
Чтоб дьявол ее побрал! Ну, девка…
– Ничего, любезная донна, ровно ничего, что повредило бы вам, – сказал он, придвигаясь ближе к ней, – мне просто хотелось проверить свою догадку, не более. Донна, мы с вами одинокие люди, не знаю, как вы, но я чувствую одиноких. А поскольку мы одиноки, то должны быть ближе друг к другу, а не… – быстрым движением обеих рук от сжал ее запястья и приник к ее губам, заглушив тихое «Ах…».
Он не понял, когда ослабил хватку. Тонкие пальцы, звякнув перстнями, сплелись у него на затылке. Все накренилось: она осела на скамью и его потянуло за ней. Он опомнился, когда целовал ее шею, высокую, чуть выпуклую на горле.
Белый день, церковный садик, стена церкви, где была крещена его мать. Женщина в его руках. И что же сейчас? Просить на коленях прощения? Отряхнуть сор и сухую листву с ее гранатового подола? И то, и другое, и третье, и многое еще…
Она открыла глаза и он излишне торопливо помог ей сесть.
– Вы целовали меня или ее?
– Я целовал женщину. Впервые, после того, как… После всего, что случилось. Но этой женщиной стали вы. Довольно ли будет такого ответа?
Она мелко и часто закивала. Или затрясла головой? Или начала дрожать, как бывает, когда самое страшное позади? Позади? Да, позади. Он никому не скажет о женщине, которая сцепила пальцы… Ведь не от страха, не от страха. Цепенеют от страха, а не сцепляют пальцы, замыкая объятие. Он взял ее за руку.
– Донна, моя история вам известна. Я понял это по вашим глазам, едва только вошел к вам сегодня…
Она склонила голову почти скорбно.
– Я не хотел бы ее рассказывать еще и потому, что легко могу оказаться пристрастным. Лучше знать друг о друге худшее, и из чужих уст, тогда разочарования будут взаимно приятны. Но вашу историю я хотел бы услышать от вас. Больше, правда, и не от кого. Ваш дядюшка, полагаю, знает столько же, сколько и я.
– Пойдемте в церковь… Здесь холодно.
Теплый после службы воздух овеял лица. Они сели в той же нише за статуей святого.
– Моя история? Ну… Воспитала меня матушка. Имя ее мона Амброджа, сама себя она называет честной вдовицей.
– А на деле?
– А на деле мужа у нее давно нет, а умер он, сбежал, или вовсе его не было, она мне никогда не говорила. Жили мы поначалу в предместье Флоренции, в доме у тетушки, как она ее называла, а была ли тетушка тетушкой, я тоже не знаю. Но ко двору медицейскому они обе были допущены и почасту там пропадали. Меня туда впервые вывезли, когда мне стукнуло десять. Мессер Лоренцо Медичи поцеловал меня в лоб и сказал, что из меня вырастет дама. Не знаю, были ли у моей матери мужчины, она была скрытная, но мы жили безбедно. Дон Карлос, вам ведь нужна вся правда обо мне?