Вирикониум
Шрифт:
Эшлим не мог сказать наверняка. Скорее всего это было уже не важно.
Камень цвета меда, дуб и плющ, ивы и ручьи… Ее восторг изливался в них, затмевая свет желтых ламп, на полуслове обрывал намеки серого рассвета, пытающегося сообщить о своем приближении! Узкая тропинка, уходящая в никуда, засыпанная прошлогодними листьями, окруженная зарослями ежевики и молодой порослью. Простые южные пейзажи переполняла жгучая ностальгия, граничащая с болью. И их населяли не застылые, неистово напряженные, скованные фигуры автопортретов и «фантазий», а батраки и фермеры, чьи классические позы смягчала будничная непринужденность.
«Все
И дальше:
«Умирать — это как с глаз долой. С глаз долой — с сердца вон».
Эшлим прочел послание самому себе, вслух. Моргнул. Встал перед Полинусом Раком и принялся разглядывать наброски на полу.
— И что такого вы в них нашли? — осведомился он, поскольку не видел решительно ничего интересного.
Измученные глаза антрепренера, голубые, точно у фарфоровой куклы, следили за Эшлимом, не узнавая, лицо оплыло. Внезапно из его груди вырвался жуткий звук, низкий, сдавленный рев — слов Эшлим не разобрал, — и он снова начал качать Одсли Кинг, туда-сюда, туда-сюда, пока она, словно очнувшись, не начала кивать в такт его резким, мерным всхлипам. Что-то наполнило ее тонкое белое лицо, вернуло жадность морщинкам вокруг губ, оживило длинные руки, некогда полные силы — не былая энергия, но пародия на нее. Эшлим не мог смотреть на горе Рака и отошел к окну.
— Вы пришли слишком поздно, — отстраненно проговорил он. — Незачем поднимать шум, ничего хорошего из этого не выйдет.
Почти рассвело. Небо приобрело странный, седовато-желтый оттенок.
— По какому праву вы вообще сюда явились? — Эшлим горько рассмеялся. — Приехали спасать свою карьеру с помощью ее новых картин? Или убеждать ее превратить «Мечтающих мальчиков» во что-нибудь повеселее, в угоду ленивым старухам из Высокого Города?
— Плевать я хотел на этих старух! — яростно выпалил Рак. Он вскочил и схватил Эшлима за плечи. — Я много раз пытался сюда придти! Я боялся, а вы отказались мне помочь. Но хотя бы сейчас дайте нам побыть вдвоем!
Эшлим насмешливо хмыкнул и освободился.
— Отправляйтесь к каналу и подышите свежим воздухом. Может, вам захочется туда прыгнуть.
— Вы мне не поможете? — спросил Рак уже мягче. — Мне кажется, она еще жива.
— Вы рехнулись, Рак.
Вместе они вынесли художницу на рю Серполе. Работа была непривычной, и они двигались медленно и осторожно. Снаружи на тротуаре собралась толпа, все смотрели в небо. Когда Эшлим поднял глаза, наступил рассвет, и он увидел двух принцев-великанов, правителей города. Великолепные, верхом на огромных белых лошадях, в шипастой алой броне они плыли по утреннему небу над Артистическим кварталом, точно новое созвездие. Один из принцев был ранен, и этой ране, наверно, никогда не суждено закрыться. Кровь капала на город, точно дождь из белых цветов — на город, который лишь сейчас начал просыпаться от долгой, серой, мучительной дремоты.
Эпилог
Однажды, много дней спустя, копаясь в ящике в поисках карандашей, которым вроде как полагалось там лежать, Эшлим обнаружил маску в виде рыбьей головы — ту самую, которую Эммет Буффо заставил его надеть во время их неудачного визита на рю Серполе. Никогда в жизни Эшлиму не доводилось испытывать такого ужаса.
«Бред какой», — думал он, в то время как маска смотрела на него с неким сожалением. При виде этой маски — толстогубой, тупой, с облезлой чешуей, — Эшлим почувствовал, как его переполняет что-то вроде стыдливой нежности к Буффо… и к самому себе — такому, каким он когда-то был. Маска вдруг напомнила ему о треске и шафране, о солнечном утре в Посюстороннем квартале и старике, который жил за Святой Девой Оцинкованной. Вещь следовало вернуть законному владельцу.
Старая мощеная площадь осталась такой, какой он ее помнил. Да, сегодня не было так тепло, зато сияло солнце. Бледный чистый свет последних декабрьских дней косо падал на булыжники и заливал почерневшую громаду старой церкви. Как и прежде, гомонили дети, играющие в «слепого Майка», Эшлим мог расслышать, как из соседнего дома долетают женский смех и звуки перебранки. Внезапно его охватило ликование, хотя он сам не понимал, почему.
«КЛЕТКИ», гласила полустертая вывеска над лавочкой. Эшлим остановился, улыбнулся, заглянув в маленькое пыльное окошко, где луч солнца окрасил чучела в цвет свежеопавших дубовых листьев, и вошел.
Птицы, тихие и напряженные, следили за ним с каждой полки. Они с умным видом склонили набок свои головки, да так навсегда и застыли в этом положении, стеклянные глаза поблескивали. Из рабочей комнаты доносился сладкий древесный запах старых книг и ромашкового чая. Эшлим пробрался между груд подержанного тряпья и остановился у подножия лестницы.
— Добрый день! — крикнул он.
Ответа не последовало, но художник чувствовал, что старик там. Встревоженный, пугливый, он старается дышать неглубоко и дожидается, пока Эшлим уйдет.
— Не бойтесь! — крикнул Эшлим. — Я как-то заходил к вам со своим другом, Эмметом Буффо.
Тишина.
Эшлим пожал плечами. Подожди он немного, и любопытство заставило бы старика спуститься. Возможно, он принес бы еще одно металлическое перо. Однако художник вытащил рыбью маску, аккуратно развернул и положил на рабочий стол рядом с мотком мягкой проволоки, которой предстояло помочь маленькому ястребу с полными ярости глазами развернуть крылья.
— Старик, я не могу здесь задерживаться…
Поморщившись, он перевернул несколько тряпок, которые валялись на полу. Среди них обнаружился кусок тяжелого гобелена. Из него мог получиться неплохой занавес. Эшлим нервно развернул ткань, помня урок, который получил во время прошлого визита. Гобелен был все так же покрыт пятнами, все так же сиял — когда-то эта вещь выглядела потрясающе. На нем был изображен старик, пожелтевший от старости, лысый, как яйцо. Он остановился в проходе между двумя огромными зданиями. Дорога под его ногами была усыпана панцирями насекомых; слева ехал на ослике ребенок — а может быть, и карлик: фигурка была слишком темной. Но этот малыш произвел на Эшлима особенно сильное впечатление — особенно его личико, почти полностью замазанное грязью. Художник поднес гобелен к свету, чтобы разглядеть получше.