Вирикониум
Шрифт:
Сейчас окна «смотрели» на узкий залив с высокими берегами* похожий на корму старого судна. Свечение становилось неровным и холодным, как лед.
В третьем окне слева — это было пресловутое «верное зерцало», которое показывало одну и ту же картину и при Метвене и за двести лет до него — оно сгустилось в три-четыре гигантских слизнеподобных глыбы; казалось, они плавают за стеклом, точно рыбы в грязном аквариуме. Потом то же самое началось и в остальных окнах. Глыбы становились плотнее, их форма — четче, на них появились выпуклости… и в каждом окне появилась странной формы голова. На самом деле это было пять изображений одной и той же головы, два из них — вверх тормашками.
Тот, кому она принадлежала, явно страдал от боли. Рот и нос закрывало какое-то приспособление из темной резины. Ремни, удерживающие это устройство — то ли маску, то ли намордник — глубоко врезались в пухлую плоть его щек, зеленовато-белесых, словно заплесневевших, и усеянных серебристыми нарывами. Какое чувство искажало это лицо — надежда или смирение, гнев или паника? Непонятно. Однако в водянистых глазах светилось упорство.
Несколько минут призрак молча ворочался за стеклом, словно пытался пробиться в тронный зал. Казалось, какая-то невидимая, неощутимая пропасть отделяет его от стекла,
— Горб, — произнес призрак, и его глаза торжествующе расширились.
— Горб… — тихо повторили Целлар и королева. Чашки зазвенели. День догорал, и мир медленно, но верно соскальзывал в ночь. Нежное, как шелк, синее пламя танцевало в очаге, оставляя перед глазами блеклые, неисчезающие образы.
— Горб.
Голова закачалась, невидимый рот приоткрылся, и новое «ГОРБ!» упало в зал, как мертвое тело. Окна безумно перемигивались, тасуя ее изображения, как Толстая Мэм Эттейла свои карты. Целлар вскочил, смахнув полой плаща чашку.
— Он видит нас! Наконец-то окна действуют как надо! Это было только предположение. Повелитель птиц все еще пребывал в неведении.
Пять окон явили жутко изуродованное лицо древнего пилота. Слева в профиль, справа в профиль, в три четверти… Неожиданно они выхватывали изображения уха, глаза, маски с торчащими из нее многочисленными трубками и отростками. Пятикратно отраженный, огромный, он оглядывал тронный зал и моргал.
— Это человек с Луны?
— Говорите!
«Говорите»?!
Все это время он только и делал, что пытался заговорить!
Наконец он заставил язык повиноваться — Бенедикт Посеманли, который принес весть с далекой белой планеты.
— Горб, — произнес он. — Fonderia di ferro in Venezia… Mi god guv…
Последовал ряд нечленораздельных звуков.
— …Я лежу здесь, в тени наплывов застывшего сока, пронизанных жилками, спрятанный в абсолютный… — снова абракадабра, — земли… Земля! — все вещи к Земле… mi god guv im all swole… Бойтесь смерти из воздуха!
Он вяло захихикал и покачал головой.
— Вот так проще…
Новая попытка.
— Во Времена Костей, во Времена Снов и Грез, на дальней стороне Луны… Я лежу, как головка сыра, весь в синих прожилках, синяя петля охватывает мой мозг… Нет, еще проще… Послушайте, я улетел на Луну молодым. Сейчас я бы ни за что такого не сделал. И там со мной что-то случилось, какое-то преображение, вызванное воздухом этой печальной планеты — я уснул. Я впал в оцепенение, в сон без сна, на сотню лет, и всю эту сотню лет ощущал лишь поющую клетку собственного мозга. Это был подарок или наказание — думайте как хотите. Меня это больше не волнует, хотя в свое время размышлял над метафизической стороной этого вопроса, когда было больше не о чем думать.
Я больше не был человеком, я стал теорией, мыслью, обладающей ясностью озарения — труднопостижимой, запутанной, понимания, чутко откликающейся на факты. Я стал набором кристаллов, и мне казалось, что я могу слышать звезды.
Я лежу на мраморной плите в саду с мощеными дорожками прямыми и строгими, мое голое тело желтеет под светом, падающим из космоса, точно лимон. Рядом со мной растет одинокая роза, похожая на друзу квасцов на длинном стебле. Иногда она поет тихую, но невыносимо прекрасную мелодию в каком-то давно исчезнувшем пятиступенном ладу. Мой рот набит замерзшим воздухом. Я очень скоро забыл о своей лодке, «Нахалке Сэл». Я беседовал с ветрами — тощими бродягами, что прилетали сюда из межзвездного пространства. Луна — странное место. Тени здесь неподвижны, чуть искривлены. Она — связующее звено. Многие расы изменяли ее — расы, которые пытались придти на Землю или покинуть ее в течение долгого крушения Послеполуденных культур. Это ухо, которое слушает. Это — пограничный пост…
Крошечные язычюй синего пламени в очаге тронного зала спрятались в груду оранжевых, загадочно перемигивающихся тлеющих угольков. Тьма сочится в окна под потолком. Карлик так и не появился. Снаружи ветер сумерек снова засыпает снегом немой город, торопя его, как гид торопит туристов покинуть живописные, но опасные улицы некой истерзанной революцией столицы…
Позже, когда на небе полновластно воцарится лунный свет, эти улицы превратятся в черные и серебряные чертежи, доказательство какой-то геометрической теоремы…
Бенедикт Посеманли шептал, как прибой на далеком берегу; иногда его было слышно, иногда нет. Время от времени у него начинались припадки афазии. Брань вперемешку с туманными поэтическими намеками составляла большую часть его словаря. Он путал грамматику дюжины старых языков и еще дюжины наречий собственного изобретения. Но суть его монолога можно было — уловить. Целлар и королева, зачарованные его ужасным пятикратно повторенным изображением, слушали… и вот что рассказали потом.
Жители Луны — или некий тайный пережиток Послеполуденных культур, который все еще населяет ее, — захватили авиатора, едва тот посадил свою лодку, и превратили в своего рода ухо, чтобы слушать населенную вселенную… хотя «слушать», возможно, не самое подходящее слово. Как мы поняли из слов Бенедикта Посеманли, в свое время это считалось обычным делом. Он был обездвижен и помещен на каменную плиту. Послания текли сквозь него, как прозрачная жидкость. Вокруг тянулись ряды плит, уменьшаясь с расстоянием, и он видел на них пустые оболочки других «слухачей», оставленных здесь тысячи лет назад; их длинный сон незаметно сменился смертью. Многие тела были изломаны; они походили на полые фарфоровые статуэтки. Бенедикт Посеманли обнаружил, что способен воспринимать послания, проходящие через него, но с таким же успехом он мог подслушивать беседы строителей вавилонской башни. В материальной вселенной, каковой она представляется, очень немного материи как таковой. Можно сказать, ее нет вовсе. Клочья вещества, следы газа… и память о некоем прежнем состоянии. Следы, свидетельствующие об этом состоянии, едва уловимы, и каждый разумный вид ощущает их по-своему, исходя из привычного способа восприятия физической и метафизической среды. Это маленький пузырь, в котором он заключен, карман «реальности», который ничего не впускает и не выпускает, и иного не дано. Эти «пузыри» или «среды» создаются тем неповторимым набором чувств, который сложился у обитателей мира в ходе эволюции, обусловлен самим ходом эволюции и происхождением их планеты. Если кот попытается создать картину мира, она не будет иметь ничего общего с картиной мира мухи, которую он только что поймал. У каждой расы есть своя сказка о мире, и эта сказка во всех отношениях соответствует реальности; существование той тонкой материи, которая наполняет вселенную, становится все более спорным, подобным сну, труднопостижимым, как белые фигуры, что возникают на периферии поля зрения и никогда не попадают в фокус…
Десятки тысяч разумных рас населяют звезды. Эфир звенит от безумной многоголосицы. Посеманли слушал их, но не мог ответить.
Все они были далеко, ужасно далеко. Их голоса походили на исчезающий непостижимый шепот, оскорбляющий слух своей инакостью.
Таким образом он лежал на своем катафалке — достаточно далеко от Человеческой Среды, чтобы чувствовать бесчисленные события, происходящие в космосе… но не настолько далеко, чтобы суметь забыть собственную принадлежность к человечеству. В этом состоянии он пребывал чуть меньше ста лет, пока новый, более сильный голос не зазвучал в пространстве.
Сначала новые голоса пели ему. Это было первым, едва уловимым прикосновением их духовной оболочки… можно сказать, их атмосферы. Чуть позже он увидел их самих — огромное пронизанное жилками крыло, протянувшееся поперек шероховатого лунного меридиана. По мере приближения крыло обернулось мощной волной. Вскоре новая «реальность» захлестнула его, он пропитался ею, как губка. Остальные голоса смолкли. Роза, что цвела возле его плиты, разлетелась на части со звоном, полным нечеловеческого горя. Сама плита покрылась сетью тончайших трещин. Белые сады рассыпались в прах. Он был свободен. В тот момент он навсегда перестал быть человеком… но пока еще не мог принять иной формы: плоть обладает инерцией. Его первые сообщения достигли Земли слишком поздно. Фронт неуловимых волн нового сознания накрыл и Пастельный Город. В сточных канавах, в переулках и особняках Высоких Домов рождался Знак Саранчи — философия восхитительная, основанная на безупречном расчете, подобная единственной капле смертельного яда, единственной капле кислоты, упавшей на поверхность кривого зеркала, ущербный плод озарения иной Среды и всего того, во что она вовлекала нашу. Первая зараза, поражающая человеческую реальность!
Они всегда были насекомыми. Они не нуждаются в транспортных средствах, но перемещаются как стая саранчи, по трещинам и разломам космического пространства… которое представляется им огромной пустошью, усеянной каменными обломками планет и наполненной сухим треском их крыльев. Что ими движет — непонятно: инстинкт — или что-то наподобие инстинкта — заставляет их непрерывно обшаривать континуум в поисках… чего? Они и сами не понимают. Теперь от этой холодной страсти остались лишь обломки. Они пытаются заселить Землю. Они никогда не были приспособлены для того, чтобы осесть где-то и строить города. Это их трагедия… равно как и наша.
Именно великий пилот Бенедикт Посеманли привел их сюда — так получилось. То ли по ошибке, то ли в порыве отчаяния, он предложил им указать путь к Земле. Кто может винить его? Пробужденный от мнимой смерти на дальней стороне Луны, он оказался не насекомым, не человеком — ничем из того, чем когда-либо был! А они были единственной соломинкой, за которую он мог ухватиться.
Охваченные растущим смятением, они последовали за ним. Теперь он — их идол, божество… и просто проводник сигналов. Он заточен в сердце их нового города и коротает часы неподвижности в унылых мозаичных вспышках своих полунасекомых снов — невольный усилитель всего, что исходит от их Среды.
Время упущено: человеческому сознанию уже никогда не вернуть себе власть над этим миром. Новая греза разливается, как туман, и изменяет Землю.
Но и их Среда заражена. На месте роговых оболочек, обычных для саранчи, богомолов или ос, появляется плоть, кожа, волосы. Стая в ужасе. Она не может па это смотреть. Она теряет силы, пытаясь сохранить свое внутреннее видение, достоверность своего существования перед лицом пустоты.
Восприятие оказывается перед неразрешимой дилеммой. Терзаемое этой двойственностью, самое вещество планеты начинает исчезать, ползет клочьями, как старая оконная занавеска на бульваре Озман. Если так пойдет дальше, противостояние Человека и. Насекомого сведется к беспорядочным, бессмысленным стычкам, в которых все будет вертеться вокруг точек распада пространства и времени. В местах основного столкновения материя, пытаясь подстроиться под обе реальности разом, уже видоизменяется, образуя новые формы и вызывая смешение рас. На севере встают горные хребты; береговая линия принимает новые очертания — изменчивые, странные, подвижные. Ее покрывают невиданные растения, которые вылезают из моря, следуя за стаями насекомых, и теперь становятся серыми, вялыми, склизкими, полупрозрачными. Огромные полотнища миражей, похожих на бредовые видения, возникают в небе по ночам — движущиеся занавесы, словно наблюдаемые через граненую линзу. Добавьте к этому такие мелочи, как уже знакомые огненные дожди и Знак Саранчи. Борьба двух грез пробудила грезы более древние: фабрики Послеполуденных культур в Великой Пустоши восстанавливают сами себя, выпуская облака едкого пара; скульптуры, покрытые странными узорами и говорящие на древних языках, появляются на улицах Лендалфута и Дуириниша.
— Мир, — шептал Бенедикт Посеманли, — отчаянно пытается вспомнить себя… blork… nomadacris septemfasciata!.. Какой прекрасный кусок мяса…
Угли в очаге догорали. Внезапно двери тронного зала громко хлопнули, их медные украшения в виде кистеперых рыб и людей с рыбьими хвостами вместо ног беспокойно зашевелились в синеватом сумраке и снова замерли. Может, это был порыв ветра. Может, что-то упало в коридоре. Снаружи донесся короткий неясный стон. Унылый шум замер в отдалении — и наступила тишина. Там что-то случилось. Но те, кто находился в зале, были зачарованы призраком старого авиатора, колышущимся, единым в пяти лицах, его слабым голосом, видом его маски, которая врезалась в его плоть — как он объяснил, теперь без этой маски он не в состоянии воспринимать «реальный», человеческий мир.