Виртуоз
Шрифт:
— Что ты намерен делать с тобольским помазанником? — Виртуоз спросил о том, что волновало его больше всего. — Я оценил твою гениальность. Используя «блеф монархии», ты спровоцировал Ромула на государственный переворот и уничтожил. Что же теперь станет с Горшковым?
— Избавимся от него, как от «бросовой агентуры».
— Ведь ты не убьешь его?
— Он слишком много знает.
— Ведь он сослужил тебе огромную службу.
— Тем более. Он слишком осведомлен.
Виртуоз разволновался. Понял, что именно эта мысль владела им, когда он мчался в Кремль. Страх за Алексея, которого видел лишь несколько раз, но ощутил в нем брата. Открыл его неземные способности, которые помогли чудесному свиданию с матерью и обладали силами, столь необходимыми государству.
— Приблизь его к себе, —
— Да ты, я вижу, околдован этим самозванцем. И впрямь поверил, что его место на троне. Так, может, тебе лучше быть вместе с нищими и кликушами на папертях храмов, оббивать ноги в крестных ходах, выстаивать ночи, чтобы приложиться к частице очередного святого? Пусть другие берут на себя бремя государственного управления? Удерживают в хрупком сосуде этот вечно плещущий огонь народного недовольства, готовый опалить и сжечь дотла? Выбирай, ты с ним или со мной?
Рем остановился, маленький, мускулистый, с беспощадным лицом, на котором глаза вдруг страшно потемнели, наполнились фиолетовой жутью подводных глубин, и он превратился в хищное многоногое существо, готовое плеснуть вперед свои щупальца, впиться в лицо жертве, стягивая липкую кровавую кожу.
Виртуоз замер. Ему привиделся кристалл с сияющими плоскостями, разделенными бритвенно острой линией, по обе стороны которой был нестерпимый блеск. Ему надлежало выбрать либо ту грань, в которой в нимбах и диадемах отпечатался образ Рема, либо ту, где в тихих лучах переливалось лицо Алексея. Тоскуя, глядя, как в окне круглятся купола, как могуч и недвижен белый камень кремлевских соборов, чувствуя, как непомерно тяжела и неотвратима власть, как неизбежно бремя чудовищного государства, он выбрал плоскость с образом Рема. И вторая грань тут же померкла, утратила свет, превратилась из самоцвета в мертвый холодный камень.
— Вот и хорошо, — произнес Рем. — Позаботься, чтобы у тобольского блаженного взяли пробу на ДНК. Как знать, не придется ли нам доказывать народу его самозванство. А сейчас извини — телефонный разговор с этим смуглым американским красавцем.
Виртуоз возвращался домой в вязком, как варенье, автомобильном месиве, которое изливалось из Москвы, залипая в пробках, образуя сгустки и опухоли. В этих опухолях скапливалось людское раздражение, усталость, безнадежность и безотчетная ненависть, плодя в народе самоубийц и революционеров. Проезжая мимо придорожного, указывающего на кладбище креста, вновь свернул к матери. Хотелось посмотреть на ели в малиновых пятнах заката, услышать одинокую вечернюю птицу, поцеловать распустившиеся на могиле цветы. Зашел в оградку и ахнул. Цветы, еще днем нежно-розовые, белые, сочно-синие, почернели, словно их полили кислотой. Птица молчала. Божественный, уводящий к матери коридор несказанного света померк, будто наверху захлопнули люк. Сверху давила темная плита, которую было невозможно сдвинуть. Виртуоз покидал кладбище, будто вторично потерял мать, теперь уже навсегда.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
На утреннем вокзале в Москве шофер Андрюша встретил их с неизменной ковбойской улыбкой.
— А у нас тут в Москве своя свадьба.
Марина прямо с вокзала поехала на телевидение, где ее поглотила громадная стеклянная реторта, в которой шла таинственная реакция синтеза и распада. Продукты этой реакции невидимым огнем прожигали небо над Останкинской башней. Дома Алексей, в дорожном платье, не притронувшись к завтраку, включил телевизор и, не отрываясь, околдованно следил за экраном, в котором волновалась лазурь, как на иконе Рублевской Троицы. Но вместо ангела шевелилась упрямая говорящая голова. Каждые десять минут голова воспроизводила слова мучительного, путанного, уводящего от правды текста, затмевающего какую-то ужасную истину. Ту же истину затмевали выступления думских депутатов, в каждом из которых кипел страх, как если бы им грозил арест и смертная казнь. Они отпихивали от себя эту казнь, указывали на того, кто ее заслуживал.
Выступление рязанской депутатки, предлагавшей использовать для казни лесные муравейники, больно поразило его. Ему стало безмерно жаль эти муравейники, их смугло-коричневые, с мерцающим блеском пирамиды, исполненные могучей жизненности и совершенства. Но когда на экране возник нечеткий снимок убитого Виктора Викторовича Долголетова, мучительно сжатые в трубочку губы, словно пытавшиеся прогудеть на прощанье какое-то заветное, слезное слово, он едва не лишился чувств. Он успел разглядеть на листке травы, возле мертвой головы Долголетова, крохотную улитку с завитком ракушки. Несовпадение двух миров, в которых совершалось бытие — жестокое убийство человека и перемещение улитки, равнодушной к убийству, породило непосильный для разума абсурд.
Выключил телевизор и беспомощно сидел на диване, слушая мерный, как морской прибой, шум города. Он понимал, что случилось то страшное, чего он старался избегнуть. В очередной раз русская история, попытавшись вырваться из заколдованного круговорота возрождений и гибельных крушений, не удержалась на зыбкой грани. Снова свалилась в кармическую бесконечность дурных перевоплощений. Краткого величия — в долгий позор. Сиюминутного расцвета — в длительное тление. Святого взлета — в падение на кровавое дно. Вновь зашевелились тектонические платформы русской истории, наползая одна на другую, сминая царства, вероучения, заветы святых и праведников, окрашивая народную жизнь густой, застоявшейся в жилах кровью. И все, что он, Алексей, затевал, на что уповал, к чему стремилась его верящая, любящая душа, готово было обернуться бойней, расстрельным, от одного океана к другому, рвом, нашествием могучих и безжалостных чужеземцев.
Его бессилие и обморочность сменились необычайным возбуждением, потребностью немедленно вмешаться, предотвратить гибельную череду событий. Он кинулся к телефону и позвонил в Кремль, в приемную Президента.
— Артура Игнатовича сейчас нет. Кто его спрашивает? — раздался ровный, алюминиевый голос секретаря.
— Это Горшков Алексей Федорович. Вы должны были меня запомнить. Неделю назад я был на приеме у Президента.
— Я вас помню, Алексей Федорович. Я доложу, что вы звонили. Когда Артур Игнатович вернется, мы вам позвоним, — голос секретаря был из легкого металла, который идет на изготовление прочных несущих конструкций. Чувствовалось, что сегодняшние нагрузки намного превышают норму, но конструкции выдерживают и не дают трещин.
Алексей попытался дозвониться до Виртуоза, который назвал его «братом» и просил обращаться в любое время, ночью и днем. Сейчас был день, солнце ликовало, в комнату долетали зеркальные вспышки улицы, но телефон Виртуоза был заблокирован.
Он стал названивать Марине, нуждаясь в ней, желая в ее голосе обрести необходимую твердость. Уверенность в том, что огромная, проделанная им работа, не напрасна. Что путь преображения, который он совершил от безвестного, беспомощного изгоя до государственного мужа, признанного всеми наследника, — этот путь не оборван, будет продолжен, станет препятствием для разгоравшейся смуты. В этот трагический для родины час он сможет объединить вокруг себя сословия, создать центр власти, угодный всем. Но телефон Марины не отвечал. Видимо, забыла его по рассеянности в своей кожаной сумочке, захваченная телевизионной неразберихой..