Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы
Шрифт:
Редактор газеты «Правда» Лев Мехлис вернул Фейхтвангеру статью о Жиде с просьбой внести изменения в нескольких местах, поскольку в первоначальном варианте содержались такие запретные формулировки, как, например, «культ» Сталина. Каравкина докладывала: «Я ему объяснила, в чем суть отношений советских народов к тов. Сталину…, что совершенно ложно называть это “культом”». Глубоко оскорбленный, Фейхтвангер отказался вносить какие-либо изменения. В тот критический момент именно Остен сыграла ключевую роль в достижении желаемого результата. Как описала ситуацию Каравкина в отчете от 22 декабря, вмешательство Остен оказалось решающим: «Он долго кипятился, говорил, что ничего не будет менять, но когда пришла Мария Остен, он уже остыл, смирненько сел с ней в кабинете и исправил то, что она просила, за исключением фразы о “терпимости”, которую ни за что не хотел выбросить». Успех, очевидно, стал возможен исключительно благодаря Остен — по причине ее близких личных отношений с писателем («Фейхтвангер с ней очень дружит и доверяет ей»){834}.
Хотя
Даже при том, что в «Москве 1937» Фейхтвангер обвинял западную цивилизацию в потакании фашизму, его собственные уступки сталинизму имели стойкий привкус ощущения европейского превосходства. Хотя книга заканчивалась вполне лояльными по отношению к советской системе заявлениями, Фейхтвангер тут же объяснял различные пороки этой системы ее молодостью и более или менее явной отсталостью. Изгнанник продолжил резкую критику советского мещанства, начатую Жидом: «Когда общество достигает определенной экономической переходной стадии, а именно когда оно от крайней скудости переходит к зачаткам благосостояния, в нем волей-неволей проявляются характерные для мелкобуржуазного общества особенности». Фейхтвангер отнюдь не стремился явно выказывать свое высокомерие — он просто констатировал очевидное, когда писал о том, как легко обнаружить «материальные и моральные дефекты» Советского Союза, и о том, что «надо признать, для западного европейца жизнь в Москве все еще далеко не комфортная». Столь явные притязания на культурное превосходство не остались незамеченными советским руководством и были удалены при переводе книги на русский язык. Аналогичный пример: когда статья Фейхтвангера о Жиде для газеты «Правда» — «Эстет в Советском Союзе» — была наконец (с пятидневным опозданием) напечатана в «центральном органе», в ней превозносилась абсолютно новая культура, зародившаяся в СССР. В немецкоязычном же варианте текста (для «Слова») использовалось более точное выражение: «культура в ранней стадии развития»{836}. Расхождения с оригиналом, типичные для советских переводов западных отзывов о советской жизни, не просто делали русскую версию политически просоветской, но «превращали» СССР в более развитое государство, чем подразумевал автор. Советские интеллектуалы отдавали себе отчет в том, что иностранная знаменитость публикует свою хвалу, глядя на окружающее с презрением: немецкий изгнанник явно не вызывал симпатий, и в Союзе писателей его заклеймили как носителя «западной болезни скептицизма». Фейхтвангер мог сохранять свой статус друга Советского Союза, но уехал, оставив в Москве лишь «немногих друзей»{837}.
Как ни иронично, но в беседе с Фейхтвангером 8 января 1937 года Сталин сам обратился к теме советской отсталости в качестве объяснения роста культа личности вождя. Подобно Роллану до него, Фейхтвангер предпринял попытку поднять потенциально трудные вопросы, но в то же время согласился со всеми ответами Сталина о показательных процессах и о возможности для интеллигенции критиковать советскую действительность. Когда речь зашла о «безвкусно преувеличенных» формах «огромнейшего восторга» в выражении похвал Сталину, Фейхтвангер дал понять, что такой культ политически и эстетически неприемлем для сочувствующих за рубежом. Сталин, который не упускал ни одного случая, чтобы подчеркнуть свою личную скромность, объяснил культ героя и вождя примитивным поведением — спонтанной радостью народа, который был угнетен и порабощен веками. Когда собеседник предложил Сталину просто приказать прекратить подобные восхваления, диктатор воспользовался промахом писателя и заявил: никогда нельзя силой сдерживать «свободу выражения мнений». В своей книге Фейхтвангер назвал Сталина «исключительно скромным», т.е. выгодно отличающимся от всех «известных мне государственных деятелей»{838}.
Немецкий изгнанник был одним из тех интеллектуалов, которые видели в советском внутреннем устройстве проявление разума и прогресса и, следовательно, продолжение традиций Просвещения — в противоположность примитивным страстям и варварскому антисемитизму нацистской партии. Данное противопоставление стало особенно очевидным в «Москве 1937», где «разум» выступил главным фактором одобрения советской общественной системы, а фашизм описывался как «предрассудки и страсти вместо здравого смысла». Пожалуй, именно по этой причине Фейхтвангер интуитивно не переносил эмоциональной «исступленности» культа Сталина. Положительное мнение Фейхтвангера о масштабе реконструкции Москвы или привилегированном положении писателей и художников в советском обществе нужно рассматривать в контексте его концепции рационального прогресса{839}.
Однако если что и казалось Фейхтвангеру иррациональным, так это признания революционеров-«шпионов» и контрреволюционеров на показательных судебных процессах, один из которых он лично посещал и которые призван был оправдать. Гид-переводчик Каравкина имела веские причины фиксировать каждую крупицу сомнений, выраженных Фейхтвангером, — для того, чтобы показать свое усердие в том случае, если он окажется «вторым Жидом». Тем не менее достоверность ее отчетов можно объективно доказать на примере встреч Фейхтвангера с лидером Коминтерна Георгием Димитровым. По сообщениям Каравкиной, Фейхтвангер собирался использовать встречи с Димитровым (которого посещал вместе с Остен 18 декабря и 2 февраля), чтобы пожаловаться на непостижимость признаний, услышанных им на показательном процессе. Дневник Димитрова подтверждает точность отчета Каравкиной; после визита Фейхтвангера и Остен лидер Коминтерна, в частности, резюмировал:
1. Непостижимо, почему обвиняемые совершили подобные преступления;
2. Непостижимо, почему все обвиняемые признают себя виновными во всем, зная, что это будет стоить им жизни;
3. Непостижимо, почему, если оставить в стороне сами признания…, ничего похожего на улики так и не было представлено. Этот процесс организовали и вели чудовищно{840}.
Из записей и Каравкиной, и Димитрова следует, что Фейхтвангер постарался не быть категоричным в своих формулировках и не отрицал возможности существования антисоветских заговоров. Он высказался максимально скептически, насколько это вообще было возможно, но все-таки с позиции «друга».
Свидетельствуя перед заинтересованным миром о полных и безоговорочных признаниях обвиняемых, Фейхтвангер умел поддержать в читателях мысль и о загадочной непостижимости подобных процессов. Известный пример этого — отрывок, повествующий, как осужденный Карл Радек, покидая зал суда, странно и не к месту улыбнулся. Возможно, Фейхтвангер увидел в этом некий намек на то, что Радек, сломленный 79-дневным пребыванием в застенках Лубянки, во время личных встреч со Сталиным стал соавтором вождя, сочинившего фантастический сценарий данного судебного процесса. Однако осторожно коснувшись этой непостижимости, изгнанный немецкий писатель мог прийти к единственному решению — прибегнуть к старинному стереотипу и «остро ощутить грандиозную разницу, которая существует между Советским Союзом и Западом». Пока Фейхтвангер был на Западе, ему казалось, что «истерические признания обвиняемых добываются какими-то таинственными путями. Весь процесс представлялся мне какой-то театральной инсценировкой, поставленной с необычайно жутким, предельным искусством». Только вдохнув московского воздуха, он смог поверить в виновность осужденных. И все-таки Фейхтвангер назвал подобные признания вины «непостижимыми» для «западных умов»{841}. Культурные различия между Востоком и Западом, столь остро ощущавшиеся писателем, в конечном счете хорошо послужили политическим целям.
Фейхтвангер был менее наивен и более целеустремлен в своей поддержке сталинизма, чем обычно представляется. Но отчеты Каравкиной также свидетельствуют о его неосведомленности в вопросах советской культурной политики, по крайней мере на момент визита в СССР. Он так доверял своему гиду-переводчику, что в ее отчетах иногда упоминаются конкретные писатели, интеллектуалы, которые предоставляли Фейхтвангеру информацию либо серьезно влияли на его мнение, а в контексте 1937 года, в эпоху массовых репрессий, указания Каравкиной приобретали характер прямых доносов. Как сообщает Штерн, Каравкина иногда помечала карандашом имена «обвиняемых» на страницах, представляемых на рассмотрение начальству, а позже эти имена подчеркивались или брались на заметку вышестоящими товарищами, регистрировавшими политически значимые или угрожающие режиму сведения{842}.
Вслед за другими активистами этот новый друг сталинизма также приобщился к самоцензуре. Как показала Хартманн, после визита Кольцова в мае 1937 года в Санари-сюр-Мер Фейхтвангер значительно переработал рукопись будущей книги «Москва 1937», особенно раздел о Троцком. Русский перевод книги был напечатан тиражом 200 тыс. экземпляров{843}. Однако уже в 1937 году «Москва 1937» успела потерять актуальность. В книге слишком открыто обсуждалось западное неприятие судебных процессов, и даже имевшаяся там критика Троцкого чересчур вопиюще нарушала заговор молчания о быстро закручивавшемся водовороте Большого террора. Через несколько месяцев после публикации фейхтвангеровская апология Сталина была изъята из книжных магазинов и запрещена{844}.