Витязь на распутье
Шрифт:
— Я боюсь только щекотки, Лютич. Забыли?
— Бука вы, Черкасский. Букой были, букой и остались. Ладно, я не настаиваю. Я ведь так спросил, по простоте душевной. А что… я не навязываюсь.
— Не обижайтесь, Лютич, — заговорил Черкасский как можно мягче. — Просто настроение паршивое. И на вопрос ваш отвечу откровенно. Сам еще не ведаю, за кого воевать. Ведь воевать — не усы подстригать. Приглядываюсь, прислушиваюсь. Размышляю. Трудно! На фронте было проще: впереди — тевтонец, позади — Отечество. Какое ни есть, но все же Отечество, единственное, незаменимое. Теперь же… Кого ни послушаешь — все за народ, за революцию. Кому же верить прикажете? Каждый хорош, каждый прав.
— Правый правого, говорите? — переспросил задумчиво Лютич и неожиданно заявил, с этаким вызовом: — А я вот левый! Я — с левыми эсерами, Черкасский. И Муравьев тоже с ними. Самая революционная партия, поверьте! Анархисты тоже не мямли, но мне, как офицеру, не близки, я все же предпочитаю четкую дисциплину. Не мямли и большевики, спору нет. Но большевики, меньшевики там всякие и все прочие — всех их смоет волнами революционного прибоя, поверьте! А мы, левые эсеры, останемся, вот увидите. Потому что мы с землей крепче связаны, на крестьян ставку делаем. А крестьянство — это главный резерв армии. Армия же — сила, которая решает все. И крестьянин в землю глубже прочих корнями ушел. Поэтому мы не будем смыты. И тот, кто с самого начала был с нами, в наших рядах, тот не прогадает, тот не пожалеет. Так что давайте к нам! Я могу рекомендовать вас. Я вас представлю самому Муравьеву. Будете при штабе, Михаил Артемьевич боевых офицеров ценит и жалует. Только нюням и неженкам спуску не дает, но вас-то я знаю… Ей-ей, Черкасский! Хватит вам томиться, решайтесь. Лучшего момента не будет.
— Спасибо, Лютич. Я подумаю.
— Сколько же можно думать? Да не уподобляйтесь вы Гамлету! Сейчас время действий, а не раздумий. Ну же!
Лютич наседал, Черкасский уперся.
— Вы где квартируете, прапорщик? Где можно вас найти!
«Черта лысого!» — подумал Мирон Яковлевич и ответил уклончиво:
— Покамест кочую — то здесь, то там.
— А хотите, я вас устрою на постой? Меня же можете всегда найти в штабе, на Печерске. Спросите Лютича, этого достаточно. Приходите-ка завтра, с утречка пораньше, а? За ночь примете решение. Утро вечера мудренее, как сказала Баба Яга Иванушке. Верно?
— Подумаю. Спасибо.
— Не волыньте, прапорщик, по-дружески советую! Хотите, открою вам военную тайну? Знаю, что вы не проболтаетесь. Более того, считайте это первым актом нашего доверия к вам. В ответ на ваше недоверие… Так вот, на Румынском фронте у нас полнейший бедлам. Дезертирство повальное, дыры затыкать нечем. Вот мы и готовимся уйти из Киева, в еще более теплые края, на Одессу. Михаил Артемьевич поведет туда свои самые верные части. Со дня на день ждем приказа. Так что не теряйте времени, пока мы здесь. Приходите, буду ждать. Вам теперь в какую сторону?
— За угол, направо.
— А мне налево. Я ведь левый. До завтра, Черкасский. Жду!
Каким бы ни был расхваленный Лютичем Муравьев «великим полководцем революции», размышлял Мирон Яковлевич, но если в его свите подвизаются такие типы… Именно это обстоятельство и смущало. А интеллигентный токарь Варейкис тогда, в Екатеринославе, оказался ему настолько симпатичен, что даже посотрудничали немного. И ефрейтор Фомичев, опять же. Большевики… Лютич — не с ними… Они — против Петлюры сегодня и были против царя и Керенского вчера. Все, казалось бы, подходит привередливой душе прапорщика-левши. Но он не торопится. Если сделает выбор — неизбежно придется пролить чью-то кровь. Кровь соотечественников!
Вскоре прапорщик Черкасский увидит и такую бумагу:
«Рабоче-Крестьянская Красная Армия создается из наиболее сознательных и организованных
А он-то — «элемент трудящегося класса»? Не пролетарий и не землепашец. Но и не паразит ведь! Или ратный труд уже не требуется Отечеству? Требуется. Иначе не создавали бы Красную Армию. Не писали бы:
«Доступ в ее ряды открыт для всех граждан Российской Республики не моложе 18 лет…
Воины рабоче-крестьянской армии состоят на полном государственном довольствии и сверх всего получают 50 рублей в месяц…»
Стало быть, все же — труд! И он не считает себя нетрудоспособным, невзирая на увечную руку. А полсотни рублей в месяц в семейном бюджете, право, не окажутся лишними. Самому же ему много ли надо? Мирон Яковлевич вспомнил афоризм Канта, который пришелся по душе еще в студенческую пору: кто отказался от излишеств, тот избавился от лишений.
И еще будет сказано в той бумаге:
«Товарищи! Бьет час всеобщего мирового восстания угнетенных всех стран против вековечных поработителей. Факел революции в нашей стране зажигает в разных углах Европы мировой пожар, который разрушит старые устои империалистического государства. Вперед, товарищи… Жизнь зовет вас стать в ряды воинов революционного дела. К вам, товарищи воины Красной Армии, взывает мир об освобождении от цепей и оков алчного капитализма. Его конец настал. Во всех концах земли занимается пламя революции!
Идите, все трудящиеся, под знамена Рабоче-Крестьянской Красной Армии!
Запись производится в Военно-революционном штабе…»
Далее указан будет адрес.
Черкасский дважды прочтет этот текст. Затем подумает, что защита Отечества для него дело понятное и привычное. А вот разжигать некий мировой пожар… Пожмет плечами. По указанному адресу так и не пойдет.
18. РАЗОРЕННОЕ ГНЕЗДО
Дверь с выломанным замком косо болталась на одной петле. Валялась на снегу сорванная с окна ставня, зияла угловатая дыра в разбитом стекле. Сквозняком выносило наружу выдранные страницы книг.
В прихожей, на грязном, затоптанном полу, в отвратительной вонючей луже лежало на боку чучело волка, все исколотое штыками. Поверженный зверь все улыбался, он не мог иначе.
А в комнатах… Вышибленные стекла книжных шкафов и расколотое зеркало на дверце опустевшего гардероба. Сорванные со стены и растоптанные фотографии. Раскиданные изувеченные книги.
Где письма Толстого? Из ящиков стола все вышвырнуто: искали деньги и ценности, нашли совсем другое — обозлились. Не ведали, что нет ничего ценнее тех писем от Льва Николаевича! Ну да, бандиты грелись, топили печку бумагами и книгами.
Содержимое чернильниц растеклось по всему столу. Всюду плевки, мокрые следы сапог. И распоротый матрас.
В соседней комнате было самое страшное: на фоне распахнутых дверец и выдвинутых ящиков буфета, в котором не осталось хрусталя и серебра, а фарфор превратился в осколки, над раздвижным столом, уже без скатерти, за которым лишь сегодня утром дружно завтракала семья, на спускавшемся с потолка оборванном шнуре — вместо привычной люстры — висел в затянутой петле огромный, неестественно длинный кот. Глаза его, прежде мудрые, теперь выпучились, выражали ужас и наводили ужас. Задние лапы повешенного кота едва не касались стола. Казалось, Бузук стоит в нелепой позе, вытянувшись вверх, будто изо всех сил стараясь дотянуться до потолка, с задранной мордой и разинутой пастью, беззвучно взывая к невидимым отсюда небесам.