Виварий
Шрифт:
Фрэт поежился в углу, а потом двинулся к операционному столу и сел перед Ковбой-Трофимом, глухо стукнув хвостом о пол и выжидательно посмотрел. А тот совсем не удивился, будто знал все про Фрэта и про дежурства его вечерние в подвале, и сказал ему или себе…, не понять:
— Плоть дряхлеет, а сила душевная нет, и влияние растет и известность, и здесь, и заграницей, а может даже и в Цехе…
— Ну в Цехе, вряд ли…, — отреагировал Фрэт. — Слишком много зла причинили и скрывать это стало почти невозможным…, даже если Прокуратура оберегая возьмет над вами тотальное
— Что ты себе позволяешь? — несильно удивился директор. — Разве может прибывшая из Штатов собака, даже такая инбредная и чистопородная реплика, как ты, судить о зле… или добре здесь, в России…?
— Не думаю, что принципы добра и зла сильно коррелируют с географическими терминами, — сказал бигль. — Библия, которая впервые рассмотрела и оценила эти понятия, даже если полагать, что в ней представлено мнение лишь одной стороны, воспринимается одинаково на всех континентах уже много сотен лет…
— Ты считаешь все мои звания, должности и награды незаслуженными? — спросил Ковбой-Трофим, будто сидел со старым приятелем в маленькой домашней кухоньке под Саратовым и пил водку из фаянсовой чашки для чая, закусывая яичницей и бутербродами с докторской колбасой…
— Не знаю…
— Попробавал бы приехать в Москву молодым зеленым врачем и стать тем, что я есть сейчас…, без связей, нужных знакомств, влиятельных родителей…
— Вам был дан Богом удивительный хирургический талант, который просто пер из вас… Не заметить его мог только слепой, и то, если в темных очках…, или глухой, что в наушниках Sharp…
— Видишь?! — оживился директор, но со стола не слез. — Я всего добился сам… Своей головой, руками…
— …и пенисом, — хотел добавить Фрэт, но промолчал, а Ковбой продолжал, словно некролог читал или получил последнее слово на суде и спешил произвести впечатление на присяжных…
— Я постоянно тренировал пальцы игрой на скрипке, сшивал простыни хирургическими иглами, зажатыми иглодержателем, прошивал и перевязывал в трехлитровой банке с помощью инструментов куски ткани, отрезанные от собственного пальто…, сидел ночами в морге, изучая доступы к органам и сосудам…
— Надеюсь, не станете перечислять весь послужной список, — попытался остановить его Фрэт, — включая названия этюдов из Школы беглости для скрипки, что привели вас в директоры Цеха…? Меня скоро примутся искать коллеги… — Он помолчал, удивляясь позе Ковбой-Трофима на операционном столе, такой знакомой и странно притягательной…
— Не стану… Для бигля ты достаточно интеллигентен, парень… Как ты умудрился?
— Тут нет моей заслуги… Все сделали инженеры из лаборатории генетики в Питсбурге, штат Пенсильвания… Примерно также, как вас Господь наградил потрясающим хирургическим талантом, ярким и спасительным для больных…
Фрэт обошел стол, разглядывая сидящего Ковбоя, продолжая удивляться позе: так похоже недавно сидела на этом столе Лопухина…
— Интеллигенция совсем не то, что вы думаете, мистер Трофимов… Это не класс…, и даже не средний, которого у нас почему-то все еще нет. Это узкая, всего в один слой, прослойка достаточно честных и порядочных людей, умеющих себя вести в любых обстоятельствах…, умных и образованных, пищущих книги и картины или хорошую музыку, открывающих или изобретающих что-то, и ценящих превыше всего не свободу и справедливость, но собственные комфорт и благополучие, и готовых ради этого на все…, почти на все, особенно в нашей с вами стране… Это, вроде непреложного биологического закона…
Фрэт был удивительно спокоен, будто, наконец, решил для себя, что и как станет делать в нелегальной ночной операционной, в которой несмотря на заканчивающийся ремонт ничего поменялось и не происходило: ни со стенами, ни с потолком, ни с оборудованием…
— Если мы два интеллигента, то что мы сделали для своей страны, сэр: изобрели порох, создали цифровую видеокамеру, интернет, джаз…, придумали колесо, полифоническую музыку, маточные спирали, импрессионизм, атомную бобмбу или эмпириокритицизм…? Мы просто использовали собственные интеллект и гибкость ума, чтоб приспосабливаться, быть послушными и выгодно продаваться, и покупаться…
— Что делают два интеллигентных человека ночью в подвале институтского Вивария? — прервал затянувшийся монолог Фрэта Ковбой-Трофим и было заметно, что он начинает нервничать.
— Из нас двоих одни — бигль…, другой… Хотите, чтоб прямо сейчас выложил все, что думаю про вас и про зло, которое чините…?
— Не надо… — остановил его директор. — Достигнув цели, замечаешь, что ты всего лишь средство, — и легко спрыгнул со стола, демонстрируя бесстрашие. — Нехватало, чтоб я начал сводить счеты с собакой. — Он странно хихикнул. — Завтра пойдешь в эксперимент… Станешь донором доли печени для одного из своих детей-биглей… Если сможешь выжить после операции, разрешу Лопухиной забрать тебя домой… Давно просит…
Он вынул из заднего кармана брюк нож, инкрустированный слоновой костью, нажал на невидимую кнопку и вместе со щелчком, таким же глубоким и приятным, как звук захлопываемой двери дорогого автомобиля, над которым специально работают дизайнеры-акустики, вылетело лезвие, пасмурно блеснув, удивительное широкое и длинное…
— А это стилет…, выкидуха, как любил говорить покойный Толик Спиркин. Видишь? Надеюсь, знаешь быстроту моих реакций и точность движений? — спросил на всякий случай Ковбой-Трофим.
— Знаю… Кабан на охоте не смог одолеть вас, хоть и был недалеко от цели… Вседорожник спас…
Они помолчали и стало заметно, как были обеспокоены оба, и как каждый старательно и молчаливо произносит в душе монолог: один в оправдание, другой обвиняя…, и воздух в нелегальной операционной густел взаимными обидами, упреками и бессмысленными обвинениями, потому что логика и мораль, и почитаемые обоими ценности постепенно уходили, растворяясь в злобе, ненависти и вражде, и противоречия становились антогонистическими, и служили, согласно классическим постулатам, приписываемым Марксу, стимулом классовой…, проще говоря, видовой борьбы: собаки и человека.