Византия сражается
Шрифт:
Оркестр заиграл очень грустную цыганскую музыку. Эсме начала расслабляться. Она стала очень красивой, но я все еще видел в ней только сестру и не представлял в качестве любовницы. Мне хотелось, чтобы она сохранила девственность. Я мог подыскать ей хорошую партию. Я был для нее братом и отцом и хотел сделать все, чего желал бы ее отец. Множество моих друзей и деловых знакомых видели нас вместе, подмигивали, а когда Эсме не могла ничего услышать, даже поздравляли. Я ничего не объяснял. Когда война закончится, мне придется давать обеды крупным промышленникам. Эсме стала бы идеальной хозяйкой. Я бы пригласил ее в свою фирму. Я начал разрабатывать то, что немцы называют жизненным планом, старался построить
– Ты будешь полноправным партнером, – сообщил я. – Это совершенно справедливо. Ваша с матерью поддержка сделала меня тем, кто я есть.
Она смотрела в тарелку и слабо улыбалась.
– Я хотела бы стать врачом, – сообщила она. – Думаю, у меня к этому призвание.
– Возможно, и капитан Браун мог бы стать прачкой! – Шутка показалась мне безобидной. Когда я представил женственную Эсме в мужском костюме, с докторской сумкой в руке, то едва не расхохотался. – Почему бы и нет? Все возможно в новой России! – Я перефразировал известный лозунг Временного правительства, а потом сменил тему: – Все говорят о мятеже. Ты будешь в безопасности на фронте?
Она посмотрела на меня и внезапно рассмеялась:
– Это безопаснее, чем гулять по Крещатику. Дорогой Максим, солдаты – как дети. Конечно, встречаются подстрекатели. Но преданность солдат основана на уважении. Если им нравится офицер или сестра милосердия, они сделают для них все что угодно. Условия жизни на фронте отвратительны, поэтому солдат будет признателен, даже если ты просто вытрешь ему пот со лба. Наши воины – честные, порядочные русские парни.
– Достоинства, о которых ты говоришь, могут за одну ночь превратиться в недостатки.
Эсме не хотела ничего слышать, нахмурилась и покачала головой.
– Дети могут восстать против тебя, – сказал я.
– Мы – их няньки. Они доверяют нам. Солдаты знают, что мы тоже страдаем, знают, что мы добровольно помогаем им.
Я попросил счет. Эсме немного успокоила меня – она по-прежнему была невинна.
Мы ехали в экипаже по крутым киевским улицам. Кое-где горели огоньки свечей и керосиновых ламп. Я сожалел, что мы не могли осветить город как следует, как в старые времена, когда Крещатик был залит электрическим и газовым светом, а в увеселительных садах вдоль реки висели разноцветные фонари, озарявшие деревья, и немецкие оркестры играли вальсы. Я подумал, что тогда на самом деле смог бы насладиться своим триумфом и радостью Эсме.
Моя подруга сказала, что чувствует себя виноватой. Стало так много бездомных, больных и изувеченных. Я ответил ей, что не обращал внимания на страдание. Я легко тратил деньги, раздавая нищим и различным церковным организациям, созданным для помощи нуждающимся. Даже евреи с Подола знали, что на меня можно рассчитывать, подсовывая ящик для сбора пожертвований. Жадность никогда не относилась к числу моих недостатков. Когда у меня были деньги, я их отдавал. И, конечно, многих спас. У меня имелись обязательства по отношению к матери, к самому себе, ко всем тем, кого любил, – я должен был убедиться, что политические события их не коснутся. Наступит день, когда мать станет слишком слабой, чтобы работать в прачечной. Человек может жить так, как он хочет, говорил я, – но лишь пока он обеспечен. Свобода основана на чувстве ответственности. Именно этого большевики никогда не понимали. Единственный лозунг, который
Эсме спросила, куда я намерен отвести ее потом. Я назвал какое-то популярное кабаре, с обычным названием вроде «Фиолетовой обезьяны» и «The Chartreuse Sioux» [106] . Она спросила, можно ли вместо этого пойти к нам домой, выпить в тишине стакан чая с матерью и капитаном Брауном. Впрочем, капитан к тому времени выпил в тишине уже не один стакан водки и если не спал, то наверняка пел какие-нибудь мрачные шотландские песни. Но я понимал, что светская жизнь может быть очень утомительной, и без всяких колебаний попросил извозчика отвезти нас с Кирилловской на нашу улочку. Эсме оказалась права. Внезапно я вновь почувствовал легкость и непринужденность. Здесь почти ничего не изменилось: лес и ущелья, маленькие домишки, далекий лай собак, ссоры и ругань. Мы могли бы быть теми двумя счастливыми детьми, посещавшими школу герра Лустгартена. Так мало времени прошло с тех пор, как мы испытали мою первую летающую машину. Теперь отец Эсме обрел покой и, как ни странно, внутреннее успокоение нашла и моя мать.
106
«Зеленый сиу» (фр.).
Хотя у меня был ключ, я постучал в дверь. Нам тотчас отворили. Матушка успела увидеться с Эсме до того, как я устроил ее в гостинице, но обняла гостью так, будто приветствовала впервые.
– Какая очаровательная девушка! Все такой же ангел! Ты только посмотри, Максим!
Я осмотрелся:
– Ты ждала нас, мама?
Она заволновалась:
– Вы были в хорошем ресторане?
– В самом лучшем. Тебе стоит сходить туда.
– О, я всегда так нервничаю. У меня начнется расстройство желудка, прежде чем я съем кусок хлеба! – Вот почему я отказался от попыток отвести ее туда.
Эсме уселась на свое обычное место и сняла ботинки. Она приподняла юбку и погладила совершенной формы лодыжку, скрытую бледно-голубым шелковым чулком. Я уже привык к женщинам, конечно, и у большинства из них не осталось вообще никакой скромности, но от Эсме я ожидал другого поведения. Это было глупо с моей стороны. Она, в конце концов, находилась в кругу семьи, и она сражалась на фронте. Мать положила в чай Эсме кусок сахара и дольку свежего лимона, который я купил утром.
– Я заварила покрепче. Ты привыкла к крепкому чаю, да?
– Не так чтобы очень, – коротко ответила Эсме. – Все хорошо, Елизавета Филипповна.
Моя подруга посмотрела на меня с улыбкой:
– Лучшее, что мне довелось сегодня попробовать.
– Я потратил целое состояние! – воскликнул я в притворном отчаянии, уселся в кресло и взял стакан чая.
– Ты не питаешься как следует, – сказала моя мать Эсме. – Кормят плохо?
– Не хуже, чем солдат.
– Долгоносики в хлебе попадаются?
– Иногда.
– Мама, – сказал я, – ты стала таким критиканом!
Она пожала плечами:
– Теперь нам разрешают критиковать – вместо еды.
Эсме улыбнулась:
– Мы все становимся революционерами.
– Мы гнемся на ветру, – сказала мать. – Разве у нас есть выбор?
Я знал, о чем она думала. Мой отец никогда не сгибался. Он изо всех сил держался за свою веру – веру в анархию и насилие. Странно, но теперь, когда хаос угрожал нам со всех сторон, мать избавилась от своих тревог.
Эсме объяснила, что не хочет говорить о войне, по крайней мере, не сегодня вечером. Мы обсудили письмо, которое моя мать получила в тот день от дяди Сени. Он послал сразу несколько – все остальные пропали.