Византийский культурный тип и православная духовность
Шрифт:
Но образ Ковчега Завета имеет особое значение для византийской ментальности не только в качестве образца для оформления реального храмового пpocтранства, но и в метафорическом употреблен: пожалуй, и здесь он значим для Византии больше, чем для Запада. Такой чтимый в католической традиции Doctor Ecclesiae (и такой образованный человек! ) как Альфонс Лигуори, занимаясь в своих «Медитациях для Девятидневия" толкованиями на Лоретанскую литанию, то ли не понял того места литании, где Пресвятая Дева именуется "Ковчег Завета" ("Foederis arca"), то ли, что вероятнее, счел эту метафору слишком непонятной для своих читателей; так или иначе, он заменил Ковчег Завета в его символической функции - Ноевым Ковчегом. Мы читаем у него: «В Ковчег Ноя принимали только по одной паре от каждого рода животных, но под покровом Марииным находят себе место праведные и грешные» [8] . Напротив, в византийской гимнографии, например в том знаменитейшем гимне, который именуется Акафистом Пресвятой Богородице, мариологические образы и метафоры, соотнесенные с Присутствием Божиим над Ковчегом Завета, появляются снова и снова: е«об «xupri топ хшра («Бога невместимаго Вместилище», икос 8), "Охпца iravayiov тоб ётт! x(bv Хсрирф («Колеснице пресвятая Сущаго на Херувимех», там же), октц-л той веоо ка! Лбуои («Скиния Бога и Слова", икос 12), 'Ayia 'Ayiwv \idfav ("Святая Святых большая", там же), Kip<oT€ %рмои>Шаа тф Пиеицст («Ковчеже, позлащенный Духом», там же).
8
The Complete Works of St. Alprionsus de Liguori Lid. By Re\- w. (iriinm, Kcdempiorist Tat hers. \\>\. VII-VIII. Brooklyn; St. Louis; Toronto. 1931 p. 632
Весьма
Православное отношение к иконе принадлежит к самым разработанным темам. Пожалуй, нам, русским православным интеллигентам, свойственно говорить на темы так называемого богословия Иконы подчас даже с избыточной эмфазой. Позади у нас десятилетия, когда о. Флоренский восхвалял рублевскую «Троицу» как наилучшее доказательство бытия Божия и когда несколько позднее молодые интеллигенты советской поры обращались к вере, посещая собрание икон в Третьяковской галерее; не приходится удивляться, что мы бываем склонны к преувеличениям. Едва ли возможно, однако, говорить об эстетической атмосфере, создаваемой православным типом духовности, не упомянув хотя бы самых основных особенноетей этого типа сакрального изображения.
Православная традиция иконы, какой она была создана в Византии, а затем усвоена и развита на пространствах Восточной Европы от Македонии до монастырей русского Севера, представляет собой некую середину между эмоционально-чувственным воображением Запада и статично-схематичным воздействием индуистских янтр или мусульманских каллиграфических композиций. Она не тождественна ни первому, ни второму, и она соединяет в себе некоторые существенные элементы обоих этих миров; например, некоторые сакральные монограммы (ICXC - «Иисусъ Христосъ», МР 0Y) - греч. Miixrip тои всоО, то есть «Матерь Божiя»), заставляющие нас вспомнить о восточной любви к каллиграфии, столь же необходимо принадлежат к облику иконы, как фигуративные изображения. Традиционные законы иконнописания не допускают ни сладости ренессансных Мадонн, ни мускулистого телосложения барочных святых; но уход от чувственного никоим образом не лишает человеческое лицо и человеческую фигуру их ранга центральных отображений Божественного Первообраза, и при всей аскетической модификации определенные аспекты античного творческого подхода оказываются удержанными, предотвращая какую-либо возможность полного погружения в стихию Востока. Движение становится величаво медлительным, но не сменяется полной бездвижностью буддийских образов; восприятие пространства мистически преобразуется (так называемая обратная перспектива), не будучи, однако, вовсе устраненным; эмоция подчиняет себя аскетической дисциплине, не приходя к нирване как отсутствию эмоций.
Это художественное и духовное равновесие в середине между обеими противоположными крайностями - негуманистическим чувством сакрального на Востоке и устремившимся к секуляризации гуманизмом на Западе,- как кажется, имеет некое общее значение, выходящее за пределы искусства как такового. Разумеется, такое равновесие, как всякое равновесие, было трудно сохранять; в поздних иконах мы видим разве что слабый отзвук древней гармонии. Но даже отзвук порой заставляет задуматься.
Нельзя забывать, что византийское богословие когда-то очень серьезно пережило проблему, заключенную во Второй Заповеди (Исход, XX. 4). Tа самая Византия, которая создала феномен Иконы, породила радикальнейшее иконоборческое движение. В течение столетий, пока длилась контроверза, православные полемисты обдумывали, передумывали и перерабатывали доводы иконоборцев, отыскивая такой ответ, который не имплицировал бы фактического предпочтения эмоционально-имагинитивного начала духовному реализму. На этих путях острейшая проблема священного изображения как такового была ясно увидена в своем тождестве с центральной проблемой христианской метафизики вообще: отображение Трансцендентного и имманентном как таинство, ставшее возможным благодаря другому таинству - а именно таинству Боговоплощения, сущностно связанном с материнским достоинством Богородицы. Эта связь сжато и энергично выражена в византийском песнопении, возникшем вскоре после споров с иконоборцами:
Неописанное Слово Отчее изъ Тебе, Богородице, описася воплощаемъ, и оскверншiйся образъ въ древнее вообразивъ, Божественною добротою смеси; но, исповедающе спасете, деломъ и словомъ сie воображаемъ [9] .
Полно смысла возникающее в этом тексте призывание Матери Божией. Византийское богословие и византийская литургия локализуют Ее в той привилегированной точке всего сущего, где Сам Творец входит в имманентность Своего творения, претворяя его изнутри. Благодаря Ей, как не устают повторять византийские песнопения, обновляется все сотворенное, благодаря Ей вся тварь Божья получает радость (формула "О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь..», как известно, стала обозначением важного иконографического типа, представляющего Богородицу в контексте природно-космическом).
9
Кондак на неделю Торжества православия. Предлагаем опыт русского перевода; «Неописанное (греч. «-тсрьурафо) Слово Отчее описало Себя через Свое воплощение oт Тебя, Богородица, и вернув осквернившейся образ человеческий к первозданной первообразности pacтворило его Божественной красотой; мы же исповедую Искупление, отображаем его в наших словаках и делах.
А теперь - несколько наблюдений над тем, как «православный вкус» проявляет себя в искусстве слова. Если мы хотим проследить специфику этого вкуса и его отличие от западного, для нас особенно интересны латинские переложения наиболее характерных образцов византийской сакральной поэзии, а также, vice versa, православные переложения типично католических текстов.
Уже упоминавшийся выше Акафист Пресвятой Богородице принадлежит к важнейшим символам византийской православной культуры; именно поэтому история его рецепции на средневековом Западе представляется особенно знаменательной. Не позже чем в конце VIII века или и начале IX иска возникает латинский перевод этого гимна [10] . Так называемый второй кукулий [11] (TcJ шгсрцах^ Етратлуч та viKirnipia Взбранной Воеводе победительная..) переведен следующим образом:
10
Codex Parisiensis Hibliothecae Maxarinianae 695. Ср.; Hulgo M. lancicnne version de Thymne Acathiste// Museon. 64 1951. pp. 27-61. Meerseinann G.G. Her llymnus Akathistos ini AbendblaiKl Spicilegium Hriburgense. S. 1958. S. 1-35
11
В современном обиходе нередко обозначается как кондак I.
Propugnatori magistratui victoriae,
sicut redempta a duris, gratiarum actions
rescribo tibi Civitas tua, Dei Genitrix;
sed sicut habens imperium inexpugnabile,
de omnibus periculis me libera
ut clamo tibi; ave, Sponsa Insponsata.
To обстоятельство, что рукописная традиция этой латинской версии связана с Санкт-Галленским аббатством, то есть с тем ареалом, который вскоре после этого дал таких знаменитых гимнографов, как Ноткер Заика и Туотилон, едва ли может быть случайным. Из Санкт-Галлена исходил импульс, предопределивший на века развитие гимнографического жанра секвенции. Некоторые пассажи позднейших секвенций в честь Матери Божьей, отмеченные игрой созвучий и смыслов,
12
Sankt-Viktoa Adam von. Sacmtlichc Sequenzen /Einf. U Ubertr. V. E. Wellner. Wien. 1937. S. Llll. (букв. "Владычица Рая. Победительница Ада" никак не может передать этой лексико-фонетичекеской игры).
Так обстоит дело с западными трансформациями важного византийского образца. А вот пример русской православной рецепции одной очень типичной католической молитвы, приобретшей особое значение в посттридентинскую пору: «Amina Cbristi». Молитва эта была переведена на церковно-славянский в начале XVIII века знаменитым святителем Русской Православной Церкви, человеком украинского происхождения, которого поставили митрополитом старого русского города; он был великим духовным учителем - и одновременно весьма начитанным и одаренным деятелем словесности, сыгравшим важную роль в истории русской и украинской культур. Его имя - св. Димитрий Ростовский. Примечательно, что столь типичный католический текст очевидным образом не казался ему нуждающимся в каких-либо вероучительных исправлениях; но вот поэтика, ритм, словесная мелодия латинских фраз не удовлетворяли его ухо, привыкшее к периодам византийской риторики. «Amina Cbristi, sanctified me. Corpus Cbristi, salva me. Sanguis Cbristi, inebria me» [13] etc.- это было для православного чересчур лаконично и прямолинейно (то есть слишком похоже на ту же Лоретанскую литанию и вовсе не похоже на Акафист). Поэтому переложение св. Димитрия создает иной ритм, со множеством стилистических закруглений - «Божество Христово! осiяй мя, помилуй мя. Душе Христова! милосердствуй о мне, спаси мя. Тело Христово! напитай мя, оукрепи мя. Крове Христова! напой мя, освяти мя...» и т. д. [14] Это имеет темп неспешного упражнения в богомыслии, и латинский оригинал оказывается существенно расширенным (точно так, как византийские формулы оказываются в Лоретанской литании существенно сокращенными).
13
Душа Христова, оставь меня. Тело Христово исцели меня. Кpовь Христова упои меня..."
14
Сочинения св. Дмитрия Pocтовского Ч. 1. Киев.1857 С.РОА
И под конец - несколько соображений более общего характера.
Православная мистика Логоса, весьма далекая от пантеизма и безличности, не позволяет, однако, свести тайны Вочеловечения к какой-либо перспективе, которая была бы лишь эмоциональной и психологической. Католическая классификация событий Вочеловечения в связи с практикой вычитывания молитв Розария на «радостные», «скорбные» и «славные» - mysteria gaudiosa, dolorosa,gloriosa,- не будучи сама по себе неприемлемой для православной ментальности, представляется несколько упрощенной. Разумеется, и православный не может не рассматривать Рождество как mysterium gaudiosum; но уже то, что Дитя изначально предназначено быть Жертвой на Голгофе, прогоняет настроение идиллии. Во всем «радостном» уже присутствует «скорбное»; но еще важнее для православного восприятия полнота мистического присутствия «славного» в самой глубине «скорбного». На Западе христианское искусство вступает на стезю, приводящую к разработке предельного эмоционального контраста между скорбью Страстной Пятницы и триумфом Пасхи: в качестве примеров можно назвать позднесредневековые скульптуры, которые принято было называть Crucifixi dolorosi («Скорбные распятия»), и особенно противопоставление ужасов Распятия и славы Воскресения в живописи гениального Матиаса Грюневальда. Совершенно иначе трактуются те же темы в православном сакральном искусстве. Изображения Распятия у византийских и древнерусских иконописцев весьма далеки от какого-либо натурализма или экспрессионизма; контуры распростертых рук Распятого дают почти ощущение полета и предвосхищают блаженную невесомость воскресшего Тела. Такие образы Голгофы дают перечувствовать весь парадокс мистической перспективы, в которой Страстная Пятница и Пасха переживаемы как абсолютно неразделимые грани одной и той же реальности. Крест Христа и есть Его победа. Парадокс этот был в сжатой формуле выражен св. Иоанном Златоустом: «Я называю Его Царем, ибо я вижу Его распятым» [15] . Некогда, в самую раннюю пору христианства, в обряде так называемых квартодециманов, учеников св. Иоанна Богослова, Страстная Пятница и Пасха были празднуемы совершенно буквально в одну и ту же ночь - пасхальную ночь еврейского календаря; эта практика была оставлена еще во II веке, но что-то от духовной атмосферы этих бдений осталось жить в традиции православного церковного искусства.
15
Проповедь о Кресте и Благоразумном Разбойнике 3// Pg. XLIX Col. 413
Пасха очевидным образом есть вершина и кульминация православного церковного года, имея в этом первенство даже по сравнению с Рождеством, как очевидно для всякого, кто пережил пасхальную ночь в православном храме. Православная Пасха не может быть в слишком большой мере отождествлена с календарной датой, она изливает свой свет на все дни года. Прежде всею, разумеется, на все воскресные дни, самое наименование коих в русском обиходе - «воскресенья» - чрезвычайно выразительно. Каждый приход поет на каждой воскресной утрене: «Воскресение Христово видевше...» Но не только воскресному дню дано служить как бы образом, иконой Пасхи. Великий русский святой раннего Нового времени преп. Серафим Саровский имел обыкновение приветствовать своих посетителей в любой день года пасхальным приветствием: «Христос воскресе!» Следовательно, все время (и вечность!) православного стоит под знаком Пасхи.