Византизм и славянство
Шрифт:
Я не буду распространяться здесь об юридическом, религиозном, областном, сословном, этнографическом, философском и художественном разнообразии Европы со времен Возрождения и до половины XVIII века. Это известно, и, чтобы вспомнить это лучше, достаточно открыть любое руководство или сочинение по всеобщей европейской истории, например, Вебера, Прево-Парадоля и других. В этом разнообразии все историки согласны; об этом богатстве содержания, сдержанного деспотическими формами разнородной дисциплины, все одинаково свидетельствуют. Многие писатели видят в этом лишь зло; ибо они стоят не на реальной почве равнодушного исследования, а на предвзятой какой-нибудь точке зрения свободолюбия, благоденствия, демократии, гуманности. Они относятся к предмету не научно и скептически говоря: «Что выйдет — не мое дело»; они судят все с помощью конечной цели, конечной причины (запрещенной реалистам в науке), «они имеют направление», но факты остаются фактами, и, каковы бы ни были пристрастия писателей, история дает у всех одно и то же в этом случае явление развития, процесс постоянного осложнения картин, как общеевропейской,
Тот же итог дадут нам не только историки, но и романисты, и хорошие, и худые, и поэты и публицисты, и самые краткие учебники, и самые тяжелые монографии, и самые легкие исторические очерки. Тот же итог с этой объективной реальном точки зрения нам дадут и Вальтер Скотт, и Шекспир, и Александр Дюма-отец, и Гете, и Дж. Ст. Милль (см. книгу его «Свобода»), и Прудон, и Вильгельм фон Гумбольдт, и тяжелая монография Пихлера о разделении церквей, и любой хороший учебник. От XIV и XV до конца XVII и кое-где до половины XVIII, а частью даже и в начале нашего века Европа все сложнеет и сложнеет, крепнет, расширяется на Америку, Австралию, Азию; потом расширение еще продолжается, но сложность выцветает, начинается смешение, сглаживание морфологических резких контуров, религиозные антитезы слабеют, области и целые страны становятся сходнее, сословия падают, разнообразие положений, воспитания и характеров бледнеет, в теориях провозглашаются сперва: «les droits de 1'homme», которые прилагаются на практике бурно во Франции в 89 и 93 годах XVIII века, а потом мирно и постепенно везде в XIX. Потом в теории же объявляется недостаточность этого политического равенства (упрощения) и требуется равенство всякое, полное, экономическое, умственное, половое; теоретические требования этого крайнего вторичного упрощения разрешаются, наконец, в двух идеалах: в идеале анархического государственно, но деспотического семейно — идеале Прудона и в распущенно-половом, но деспотическом государственно — идеале коммунистов (например, Кабе и др.). Практику политического гражданского смешения Европа пережила; скоро, может быть, увидим, как она перенесет попытки экономического, умственного (воспитательного) и полового, окончательного, упростительного смешения] Не мешает, однако, заметить мимоходом, что без некоторой формы (без деспотизма то есть) не могли обойтись ни Прудон, ни коммунисты: первый желал бы покрыть всю землю малыми семейными скитами, где муж — патриарх командовал бы послушниками — женой и детьми, без всякого государства. А коммунисты желали бы распределить все человечество по утилитарным киновиям, в которых царствовал бы свободно свальный грех, под руководством ничем не ограниченного и атеистического конвента. И тут и там возврат к дисциплине. Les extremes se touchent! [33] Итак, вся Европа с XVIII столетия уравнивается постепенно, смешивается вторично. Она была проста и смешанна до IX века: она хочет быть опять смешанна в XIX веке. Она прожила 1000 лет! Она не хочет более морфологии Она стремится посредством этого смешения к идеалу однообразной простоты и, не дойдя до него еще далеко, — должна будет пасть и уступить место другим!
33
Крайности сходятся (фр.).
Весьма сходные между собой вначале кельто-романские, кельто-германские, романо-германские зародыши стали давно разнообразными, развитыми организмами и мечтают теперь стать опять сходными скелетами. Дуб, сосна, яблоня и тополь недовольны теми отличиями, которые создались у них в период цветущего осложнения и которые придавали столько разнообразия общей картине западного пышного сада; они сообща рыдают о том, что у них есть еще какая-то сдерживающая кора, какие-то остатки обременительных листьев и вредных цветов; они жаждут слиться в одно, в смешанное и упрощенное среднепропорциональное дерево. «Организация есть страдание, стеснение: мы не хотим более стеснения, мы не хотим разнообразной организации!»
Везде одни и те же более или менее демократизированные конституции. Везде германский рационализм, псевдобританская свобода, французское равенство, итальянская распущенность или испанский фанатизм, обращенный на службу той же Распущенности. Везде гражданский брак, преследования католиков, везде презрение к аскетизму, ненависть к сословности и власти (не к своей власти, а к власти других), везде надежды слепые на земное счастье и земное полное равенство). Везде ослепление фаталистическое, непонятное! Везде реальная наука и везде не научная вера в уравнительный и гуманный прогресс. Вместо того чтобы из примера 70-х годов видеть, что демократия везде губительна, — аристократическая и поэтическая Пруссия безумно расплывается в либеральной, рас терзанной, рыхлой и неверующей все-Германии; она забывает, что если раздробление было иногда вредно единству порядка, то за то же оно было и несподручно для единства анархии. Однородные темпераменты, сходные организмы легче заражаются одинаковыми эпидемиями!
Сложность машин, сложность администрации, судебных порядков, сложность потребностей в больших городах, сложность действий и влияние газетного и книжного мира, сложность в приемах самой науки — все это не есть опровержение мне. Это все лишь орудия смешения — это исполинская толчея, всех и все толкущая в одной ступе псевдогуманной пошлости и прозы; все это сложный алгебраический прием, стремящийся
Глава X
Продолжение того же
Один из предрассудков, наиболее сильных в наше время, есть убеждение, что централизация безусловно вредна сама по себе. Обыкновенно нападают на централизацию Франции. Но несчастие вовсе не в самой централизации власти, несчастие в смешении форм жизни, в равенстве прав, в однообразии субъективного эвдемонического идеала и в более свободном чрез это столкновении интересов. Чем однороднее темперамент, тем заразы опаснее, тем требования однороднее. Если рассматривать дело не с точки блага всеобщего, а с точки зрения государственного охранения или порядка, то мы видим, что ни давняя централизация Франции, ни раздробленность Германии или Италии, ни провинциальные вольности прежней Испании, ни децентрализация Великобританской земли, ни разнородное горизонтальное (т. е. корпоративно сословное) расслоение всей прежней Европы не помешали всем отдельным государствам Запада стоять долго неприкосновенными и сотворить многое множество великого и бессмертного для всего человечества. Не централизация власти гибельна для страны сама по себе; она спасительна, напротив, до тех пор, пока почва под этой властью разнообразна; ибо бессознательное или полусознательное: «Divide et impera» есть закон природы, а не иезуитизм и средняя низость, как думают очень многие люди нашего времени. Пока есть сословия, пока провинции не сходны, пока воспитание различно в разных слоях общества, пока претензии не одинаковы, пока племена и религии не уравнены в общем индифферентизме, до тех пор власть больше или меньше централизированная есть необходимость. И тогда, когда все эти краски начали бледнеть и мешаться, централизация власти остается опять-таки единственным спасением от дальнейшей демократизации жизни и ума.
Испания никогда не была так сосредоточена, как Франция, а разве ее положение лучше?
Италия? Разве она крепка? Разве дух ее плодуч? Разве не ясно, что видимый кое-какой порядок в ней держится не внутренним духом, а внешними условиями общей политики. Разве, взирая неподкупленным глазом на бездарность, прозу, духовное бесплодие этой лжевозрожденной Италии не приходит на ум, что ее объединение свершилось как бы не с целью развития сложного и обособленного в единстве итализма, а лишь для косвенного ослабления Франции и Австрии, кия более глубокого расстройства охранительных сил папизма, для облегчения дальнейшего хода ко всеобщему западному уравнению и смешению? Италия стала похожа на Францию Луи Филиппа — и больше ничего. Только много победнее умственной производительностью именно потому, что все это cmapo. А социалисты? Разве их нет в Италии? Если многословный и мечтательный период социализма прошел, тем хуже! Значит, он гнездится глубже в бездарных, но могучих толпах!
Ясно одно: Европа в XIX веке переступила за роковые 1000 лет государственной жизни.
Что же случилось с ней? Повторяю, она вторично смешалась в общем виде своем, составные части ее стали против прежнего гораздо сходнее, однообразнее, и сложность приемов прогрессивного процесса есть сложность, подобная сложности какого-нибудь ужасного патологического процесса, ведущего шаг за шагом сложный организм к вторичному упрощению трупа, остова и npaxa.
Вместо организованного разнообразия больше и больше распространяется разложение в однообразие. Факт этот, кажется, несомненен; исход может быть сомнителен, я не спорю; я говорю только о современном явлении, и если я сравню эту картину с картинами всех древних государств перед часом их гибели, я найду и в истории Афин, и в истории Спарты, и всей Эллады, и Египта, и Византии, и Рима одно только общее, именно под конец: уравнение, всеобщее понижение, смешение, круглые, притертые взаимно голыши, вместо резких кристаллов, дрова и семена, годные другим новым мирам для топки и для пищи, но не дающие уже прежних листьев и цвета.
Нынешний прогресс не есть процесс развития: он есть процесс вторичного, смесительного упрощения, процесс разложения для тех государств, из которых он вышел или который крепко усвоился… Иногда… кажется и для всего мира — Япония, например, тоже европеизуется (гниет). Что же сделали над собой европейские государства, переступая за роковое 1000-летие?
Они все испортили у себя более или менее в частностях ту государственную форму, которая выработалась у та в период цветущей сложности. Они все постепенно изменили той системе отвлеченных, вне личного субъективного удовольствия постановленных идей, которые выработались у них в эпоху морфологическую и вознеслись над ними как знамя, как великая руководящая тень. С конца XVIII века и в начале нашего на материк Европы вторглись ложно понятые тогда англо-саксонские конституционные идеи. Испания была самодержавной, но децентрализованной монархией. Ее попытались сделать более конституционной, ограниченной; попытались ослабить власть и усилить, сосредоточить представительство народа. Приблизив Испанию более к этому лжебританскому типу, упростили этим самым еще немного общую юридическую картину Европы.
И что ж мы видим? Франция? Но говорить ли о столь известной истории Франции, которая так ясна и поучительна! Ее форма была самодержавие централизованное, аристократическое и католическое.
Обманчивое, пламенное величие 89-го года изменило все это. С тех пор Франция все больше и больше смешивалась, Уравнивалась всячески, пока 71-й год не обнаружил, что у нее многолюден, но нет человека, вождя! Вождей создает не парламентаризм, а реальная свобода, т. е. некоторая свобода самоуправства. Надо уметь властвовать беззастенчиво!