Владимир Яхонтов
Шрифт:
Яхонтов ходил и ходил по этому городу, околдованный, потрясенный, уже не приезжий, а житель, счастливый обладатель богатства, которое все вместе можно назвать словами: русская культура.
И начиная с осени 1925 года трудно было сказать, где он жил больше, в Москве или в Ленинграде. По прописке москвич, он по характеру оказался ленинградцем. Стиль Ленинграда был очень ему под стать. Атмосфера города, от которой он поначалу не мог спать, с годами стала потребностью. И город, непростой и неоткрытый, привык к Яхонтову, открылся ему и полюбил ревностно, как своего.
Разговаривая с коренными ленинградцами старшего поколения, получаешь особый отклик на имя «Яхонтов». Будь то ленинградские писатели (многие, правда, осели в Москве с конца 40-х годов) или старые актеры Александринки и БДТ, работники Ленинградской
Во время войны пострадали многие города страны. Ленинград вынес, казалось, невыносимое. Где бы ни был в эти годы Яхонтов, на Урале, в Киргизии или в Мурманске, он думал о Ленинграде. Он берег письмо неизвестного ленинградца, который писал о том, как часто зимой 41–42-го года вспоминались слова про «полполена березовых дров». «В блокаду Вы продолжали быть здесь», — писали из Ленинграда. И вот, блокада прорвана и — «на чахложелтых афишах, как согревающие лучи солнца, знакомое имя: „Яхонтов“».
Среди многочисленных восторженных, умных, неумных, романтических, взбалмошных, лукавых женских писем к Яхонтову, в разное время, с разными целями написанных и по разным причинам сохраненных, — вдруг треугольники из грубой оберточной бумаги.
Назовем эту ленинградскую женщину просто: Мария Николаевна Иванова. Имя, и в самом деле, было обычным. Все ее письма написаны в годы войны, из эвакуации. Ленинград в блокаде. М. Н. Иванова с двумя детьми оказывается в Мордовии, потом в Башкирии. Поток эвакуации несет ее по глухим деревням. Все мысли — о фронте, о Ленинграде, все надежды — на конец этих мук и на возвращение. «Да будут благословенны дни радости и счастья после полной победы!.. Лишь бы только дождаться этих дней…». Связь с миром — только черный картонный рупор радио. И по радио иногда она слышит голос человека, которого когда-то любила. Первое письмо на «ты», остальные — на «Вы». В этом «Вы» — дистанция, установленная временем, изменившим отношения. Голос известного артиста Владимира Яхонтова, звучащий по радио, — это прежде всего голос с Большой земли. В деревне голод и холод, писем из Ленинграда нет. Болеют дети. Самое страшное письмо написано в тот день, когда женщина похоронила в степи пятилетнего сына.
Наконец блокада прорвана. Первые вести из дома печальны — о смерти близких, разрушениях, потерях. Потом надежда: возможно, скоро придет вызов от мужа из Ленинграда. Родственники боятся, что «я кинусь к Вам… и исчезну для них», может, потому так долго и нет вызова? Напрасно они боятся — слишком много лет прошло, вернуть прежнее невозможно. Да и сама встреча не радует, больше пугает — ведь ничего не осталось от прежней Маши Ивановой. И все же (это последнее письмо), если ему, известному артисту, по силам выполнить ее просьбу, она просит: когда придет вызов из Ленинграда, как-нибудь оформить ее проезд через Москву. Хоть издали, хоть на концерте, она хотела бы увидеть того, чей голос связывал их с Большой землей. Пусть он не боится — она не подойдет к нему. Он испугался бы постаревшей женщины и вряд ли узнал бы ее.
С тех пор прошло тридцать лет. Как раз тридцатилетие Победы праздновалось в тот год, когда, будучи в Ленинграде и не надеясь отыскать в сегодняшнем большом городе женщину по имени Мария Иванова, я все же написала ее имя и довоенный адрес на бланке ленинградского справочного бюро. И получила новый адрес, а вскоре и письмо из города Пушкина (Царского Села): «Да, я та самая Мария Николаевна Иванова. Что же Вас может интересовать в моей судьбе?» В течение полугода приходили письма, в которых возрастало волнение: старого человека заставили вспомнить то, что по многим причинам долго лежало на дне памяти и вот теперь оказалось вдруг историей, кому-то известной и почему-то нужной. Сначала меня суховато приглашали в Ленинград. Потом уже просили, потом торопили
И после паузы произнес: «Марии Николаевны нет, она скончалась». Трубка была положена.
Я надеюсь этим рассказом не потревожить живущих. Личные судьбы бог весть какими путями переплетаются с высокой поэзией. Пусть мелькнет еще одна ленинградская тень, для истории безвестная.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Композиции «На смерть Ленина», «Ленин», «Октябрь» (по книге Джона Рида и стихам Маяковского) утвердили форму публицистического монтажа.
Когда приближался конец той или иной работы, наступал момент, и Яхонтов задумчиво задавал свой любимый вопрос: «Куда ж нам плыть?» Ответ чаще всего был готов у Поповой. Окрепнув в искусстве, оглядевшись и поняв, какова ее роль рядом с Яхонтовым, она эту роль неукоснительно выполняла. По ходу работы она отмечала то, из чего, как из зерна, может вырасти еще один росток. Так, от «Пушкина» отделился и вырос «Петербург», потом «Пиковая дама», потом «Да, водевиль есть вещь!» и «Горе от ума» — все, вплоть до цикла пушкинских работ 1937 года. Также ветвились и множились композиции о Маяковском.
Со спектаклем «Пушкин», если судить по рассказу Яхонтова, в 1926 году все произошло как-то само собой и не составило особого труда. Было куплено Собрание сочинений, увлек томик писем и стало понятно: нельзя, чтобы такой прекрасный материал лежал на полке. «Я взял с книжной полки нужные мне книги и выучил наизусть то, что считал необходимым произнести вслух».
В подобных интерпретациях своих действий Яхонтов чаще всего искренен. Вымыслом он как бы завершает жизненный факт, придает ему элемент художественный. Попова, дописывая и редактируя книгу, делает этот факт уже как бы документом.
«Я купил полное собрание сочинений…». Он никогда не покупал полного собрания сочинений — работал по разрозненным томам, взятым у знакомых или в библиотеке. «Я взял с книжной полки нужные мне книги…». Представляется некий кабинет и шкафы с книгами. Но не было ни кабинета, ни книжных шкафов.
Он любил книгу особой любовью. Не как вещь, украшающую быт и подлежащую хранению, а как собрание слов, мыслей и — в этом он был уверен — звуков. Нужные строки отмечались карандашом и действительно клались на полку — на полку памяти. А реальные книги таскались в карманах, в чемоданах, по гостиничным номерам и временным квартирам. Попова передала в Пушкинский музей том Брокгауза и Ефрона с «Онегиным», испещренным пометками, — по нему в 20-х годах началась работа. Л. Арбат сберегла другого «Онегина», тоже с пометками. В комнате на Клементовском полвека хранились томики пушкинской «библиотеки», по которым Яхонтов работал в 20-х годах, — истрепанные, изрезанные ножницами. Карандаш постоянно касался книг В. Вересаева «Пушкин в жизни», П. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина», исследований Б. Модзалевского, М. Гершензона, Б. Томашевского, С. Бонди, М. Цявловского. А вместе с этим наивно-бережно собирались и в карманах постоянно таскались вырванные из книг картинки и дешевые открытки: памятник Пушкину на Тверском бульваре; решетка Летнего сада; «скамья Онегина» над Соротью в Тригорском.
Вот так обстояло дело с книгами и книжными полками.
Но, в конце концов, разве важно, покупалось ли Полное собрание сочинений и где оно хранилось.
Важно, что в 1926 году, когда еще не смолкли крики о том, что классиков надо сдать в музей или сбросить с корабля современности, артист открыл для себя живого Пушкина и отважился сделать это открытие достоянием масс.
К этому времени Мейерхольдом уже были поставлены «Лес» и «Ревизор», а Станиславским «Горячее сердце». Бурные дискуссии о «Ревизоре» были воздухом, которым надышались Яхонтов и Попова, приступив к «Пушкину». Яхонтов понял, например, что, мечтая о роли Хлестакова, представлял ее себе выигрышной ролью в хрестоматийно известном сюжете. А в мейерхольдовском спектакле смысл был не в сюжете и не в Хлестакове. В этом «Ревизоре» был «весь Гоголь», как сказал Луначарский. Это давало пищу для размышлений. Весь Гоголь…