Владимир Яхонтов
Шрифт:
«В „Войне“ актер блистательно продемонстрировал и музыкальность общей структуры спектакля, и текст, „положенный на музыку“, и умение „нести в себе музыкальную фразу“».
Но у классической музыки в этом спектакле была и своя, самостоятельная роль. Прекрасная музыка как бы олицетворяла культуру, которую разрушает война. У нее были свои, живые и разные лики — монументальный у Баха, хрупкий, беззащитный у Дебюсси, скептический у Равеля. Когда торжественная мелодия Баха заполняла паузу после «гимна человеческой руке», кульминации достигала тема созидательной, творящей силы разума.
Сцена «Лазарет» начиналась текстом из учебника медицины:
«Разрез кожи обязательно
Тональность изменена — новая картина: «Газовая атака». Разлагаясь, хлороформ дает удушливый газ — фосген (шло описание газовой атаки), но во время операции тот же хлороформ наливают «по каплям, предлагая больному в целях равномерности и во избежание задержки дыхания, считать до ста, лучше в обратном порядке».
Если можно так сказать, Яхонтов играл диалектику. Он ее демонстрировал, наглядно и убедительно. И цепь фрагментов-доказательств, где каждое предыдущее звено укреплялось последующим, замыкал словами Энгельса:
«Но если мы подойдем с этим масштабом к человеческой истории, даже к истории самых развитых народов современности, то мы найдем, что здесь все еще существует огромное несоответствие между поставленными себе целями и достигнутыми результатами» [11] .
11
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 20, с. 358.
Одна другую сменяли картины: история изобретений; борьба за рынки; парад завоевателей в колониях; морской бой; газовая атака… Всюду гибель, варварство, разрушение. В финале акта всему этому подводился итог — опять же словами Энгельса — и это было сходно со звучанием мощных аккордов в фугах Баха:
«Но как бы часто и как бы безжалостно ни совершался во времени и в пространстве этот круговорот; сколько бы миллионов солнц и земель ни возникало и ни погибало… — у нас есть уверенность в том, что материя во всех своих превращениях остается вечно одной и той же… поэтому с той же самой железной необходимостью, с какой она когда-нибудь истребит на Земле свой высший цвет — мыслящий дух, она должна будет его снова породить где-нибудь в другом месте и в другое время» [12] .
12
Там же, с. 363.
Если логика оратора может стать элементом искусства, Яхонтов делал ее таким элементом, важнейшим в ряду других. А эти другие иногда были совершенно неожиданны.
В различных мемуарах упоминается, что в «Войне» он читал псалмы Давида, с чем-то их перемежая. Действительно, это было в третьем, последнем, акте спектакля. Но начинался этот акт совсем с другой ноты, светлой, мажорной.
Карл Либкнехт утром умывался в тюрьме.
Артист выходил без фрака, в белой рубашке, выносил тазик и кувшин. Ставил тазик на стул, лил в него воду. Поворачивал лицо к зрителям и читал письмо Либкнехта из тюрьмы — жене: «Несмотря на всю свежесть утра, стою у открытого „окна“… после ночи, полной хороших, крепких снов и многочисленных
Он умывался, читая этот текст.
Надо отдать должное смелости режиссера и его вере в исполнителя. Сценическая ситуация рискованна, легче легкого было оказаться в ней смешным. Но Яхонтов был прекрасен — он умывался так, что во все стороны сцены, сверкая в свете прожекторов, летели брызги, а у актера мокрым было только лицо. В музыке шла прелюдия Баха, и в этих «журчащих, свежих звуках» еще ослепительнее сверкали на лету капли. «…Как сильно дует резкий мартовский ветер! Пахнет 1871 годом — в Париже, 1848–1849 годами — повсюду и 1917 годом в России. Сегодня это глубоко волнует мое сердце. Недавно взял в руки „Одиссею“ — художественность несравненная…».
Либкнехт вспоминает гениальные гомеровские гекзаметры. Яхонтов читал их, стоя с мокрым лицом перед публикой, в этом было какое-то особое величие:
Музы — все девять — сменяяся, голосом сладостным пели Гимн похоронный; никто из аргивян с сухими глазами Слушать не мог сладкопения муз…Письмо Либкнехта из тюрьмы заканчивается словами: «Проклятое бессилие! Я бьюсь о стену…».
Лицо актера было еще мокро. Но начиналась уже следующая картина — «Воздушный бой», а потом — бомбардировка Парижа. Перед зрителями — английский летчик. Напряженное лицо, глаза следят за боем. Капли воды — уже как капли пота. Глаза вверх — следит за небом, вниз — видит землю. По взгляду, метнувшемуся в сторону и вниз, понятно, что машина, шедшая рядом, вдруг скрылась из вида… Еще несколько секунд, удар — и смыкаются веки. Молчание. Смерть.
Как из небытия — возвращение на землю. На Париж падают бомбы. Далеким воспоминанием звучит:
Было время, процветала В мире наша сторона: В воскресение бывала Церковь божия полна…«…29 марта один из снарядов попал в переполненное помещение церкви. 88 человек было убито и 68 ранено». Строфа Державина: «…Как прах, взметнула до небес», — и опять:
— Заградительный огонь!
— Тревожащий огонь!
— Разрушительный огонь!
— Огневое нападение!
— ОГНЕВОЙ ВАЛ!
Апофеоз ярости, крови, разрушения. Какими словами передать ужас, ниспосланный на людей с неба? Актер вставал на колени, перебрасывал плащ через плечо. Воздевал руки к небу. Вот тут и звучал псалом Давида, с детства знакомый Яхонтову речитатив: «Расторгнем узы их…» Но теперь в эти слова был вложен такой гнев и такая страсть, которых, конечно, не слышали стены ярмарочного собора в Нижнем Новгороде:
«Расторгнем узы их, и свергнем с себя оковы их… Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника…».
Он поднимался с колен, и опять, еще страшнее, раздавалось:
— Разрушительный огонь!
— Огневое нападение!
ОГНЕВОЙ ВАЛ!
Опять на колени, плащ через плечо, отчаянно воздетые к небу руки:
«…Ибо исчезли, как дым, дни мои, и кости мои обнажены, как головня… Свергнем с себя оковы их!» От горестного отчаяния — к пафосу конечного приговора. Справедлив был гнев и святой была вера в то, что должны пасть оковы.
Прояснялось, успокаивалось лицо актера. Он как бы возвращался к зрителям. Выходил на самый край авансцены и читал торжественно и ясно (он разыскал эти слова у Энгельса):