Владимир Яхонтов
Шрифт:
Мы так привыкли пробалтывать термин «отношение к образу», что перестали реально понимать, что это значит. Для того чтобы сыграть «отношение к образу», Яхонтову нужно было им «переболеть», то есть проникнуть в тайные углы чужой души и взять на себя груз чужих чувств, узнать его вес.
Фердыщенко, самый ничтожный из персонажей романа, испытывает некоторое смущение, неужели это тоже надо брать на себя?
— Безусловно, — отвечает Яхонтов.
Чтобы изобразить Фердыщенко, нужно им переболеть. Чтобы найти интонации сиплого баса этого сального шута и пропойцы, надо испытать его чувства. «Отношение к образу» не отменяет «истины страстей». Вне этой истины никакого
«Может, я и состарюсь раньше оттого, что нужно не одну роль пережить, а весь роман Достоевского?!»
Это к тому, в частности, что сам Яхонтов называл уроками Станиславского.
Одно время вслед за «Днем рожденья» исполнялась сцена «Павловск», и тогда контрастом главной героини выступала Аглая.
Атмосфера дачного вокзала, куда «на музыку сходиться принято», где «приличие и чинность царят чрезвычайные», а «скандалы необыкновенно редки», — эта атмосфера взрывалась скандалом небывалого масштаба.
Начиналось все с Аглаи. Вслед появившейся Настасье Филипповне, не удержавшись, она произносила: «Какая…» Слово неопределенное и недоговоренное, но его было достаточно. Первый, кто попадался на глаза оскорбленной Настасьи Филипповны, был некий Евгений Павлович. «Б-ба! Да ведь это он!.. Я ведь думала ты там… у дяди!» Она громогласно сообщала, что «развратнейший старикашка» давеча утром застрелился и племяннику ничего ровным счетом не оставил, ибо «все просвистал». Подобное скандальное «афишевание знакомства и короткости (которых не было)» нарушало все приличия и вызывало благородное возмущение какого-то офицера: «— Тут просто хлыст надо, иначе ничем не возьмешь с этой тварью!»
У Достоевского Настасья Филипповна вырывает у кого-то тонкую плетеную трость и бьет по лицу своего обидчика. Яхонтов опускал этот текст. Он держал долгую паузу, только схватывал со стола перчатки. Потом делал шаг на авансцену и, в секунду примерившись, с силой хлестал перчатками крест-накрест, с каждым ударом, казалось, все больше бледнея. В полной тишине чудились громовые раскаты и блеск молний.
В этой страшной беззвучной грозе никакую Аглаю было уже не разглядеть.
В концертах иногда исполнялась сцена «Поединок» — свидание Аглаи и Настасьи Филипповны. Яхонтов играл их диалог, сидя в кресле и лишь поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Разговаривали женщины, ненавидящие друг друга, но притягиваемые друг к другу, как магнитом. Даже ненависть у них была разной: Аглая ненавидела соперницу, и это было обычное женское чувство. Настасья Филипповна ненавидела «чистенькую». Это был и женский поединок и социальный. Одна женщина — огромной внутренней силы, темперамента и опыта страдания. Другая — девчонка рядом с ней. Привлекательная девчонка, живая и живучая. А у той в глазах — смерть.
За «Павловском» следовала сцена «Свадьба», — венчание Настасьи Филипповны и князя, которое готовилось в том же Павловске, с необыкновенным «шумом и грохотом по всем дачам». «Со свадьбой спешили» — уже с этой первой фразы становилось ясно, что быть беде. «Настасья Филипповна готова была еще в семь» — подойдя к столику, Яхонтов поднимал фату и очень бережно, нежно набрасывал ее на сирень. Начиная с этой минуты, текст произносился как сухая хроника, а атмосфера мрака все сгущалась. Слова, с которыми Настасья Филипповна бросалась к Рогожину: «Спаси меня! Увези меня! Куда хочешь, сейчас!» — звучали без крика, без пафоса, почти спокойно и мимоходом. Так рассказывают о чем-то невероятном,
Самые значительные изменения претерпела финальная часть спектакля. После побега Настасьи Филипповны из-под венца Мышкин бродит по городу почти в бреду. Он предчувствует, что там, где Рогожин спрятал Настасью Филипповну, творится что-то страшное. «Ему ведь, наверное, нехорошо», — думает князь про Рогожина. Яхонтов делал удар на этом «нехорошо», и тут же произносил:
Отелло. Подай мне твой платок. Дездемона. Вот он. Отелло. Нет, тот, что подарил тебе я… …Потерян он? Пропал? Уж нет его? Дездемона. О, боже!Рогожину было «нехорошо», почти так же, как Отелло. Похожи были совершенные ими поступки. На этом и строилась параллель. Некоторую ее выспренность нельзя не заметить, недаром Яхонтов так долго бился над тем, как сыграть Отелло, — искал «мочаловский» трагизм. Потом оставил все это — кажется, для Арбенина в «Маскараде». Интонации коротких чистых ответных реплик шекспировской героини тоже оставил — для Нины.
После слов Рогожина о ноже, которым он зарезал Настасью Филипповну, шла еще одна вставная сцена — из «Кармен» Мериме.
«— Так значит, моя Кармен, — сказал я ей, — ты хочешь быть со мною, да?
— …Нет! Нет! Нет!
Я ударил ее два раза. Я как сейчас вижу ее большой черный глаз, уставившийся на меня».
«…Разве цветами обложить?» — задумчиво перебивал этот рассказ знакомый голос Рогожина. И, еще медленнее: «Думаю, жалко будет в цветах-то…»
Необходимость этих монтажных вкраплений многим казалась спорной, и Яхонтов их отменил. Хотя кусок из «Кармен» был ему очень дорог. Рассказывают, он признавался, что вообще мысль о «Настасье Филипповне» родилась у него при чтении новеллы Мериме. «Как сейчас вижу большой черный глаз, уставившийся на меня…». «Я дошел до этого глаза и остолбенел, — говорил Яхонтов, — и стал думать…».
О прежнем финале спектакля следует сказать особо.
Некоторые верные зрители Яхонтова признаются, что единственным его спектаклем, вызывавшим чувство гнета, была «Настасья Филипповна». Насколько легко и радостно было слушать Пушкина («легче жить было после этого»), настолько угнетал Достоевский, с первой паузы, с неподвижного молчании в кресле.
Это чувство потом отчасти уходило, его рассеивала ирония, но к финалу оно возвращалось, росло и росло, достигая, кажется, немыслимого предела.
Художник настойчиво искал возможность, не отказываясь от страшной сцены убийства, как-то если не снять, то хоть отчасти рассеять крайнее, и для него и для зрителей почти непосильное напряжение.
И было так, что после сцены смерти Настасьи Филипповны он вводил фрагмент романа Толстого «Анна Каренина». Зажигал свечу в фонаре, забирался с ногами в кресло, прижимался плечом к спинке, лицом поворачивался к публике и произносил в тоне воспоминаний:
«Страшная буря рвалась и свистела между колесами вагонов… Вагоны, столбы, люди, все, что было видно, — было занесено с одной стороны снегом и заносилось все больше и больше…». Анна «уже вынула руку из муфты, чтобы взяться за столбик и войти в вагон, как… человек в военном пальто… заслонил ей колеблющийся свет фонаря…»