Владимирские просёлки
Шрифт:
О,
Вернувшись из далекого путешествия, обязательно будешь хвастаться, рассказывать диковинные вещи. Ну не совсем уж так, чтобы одним шомполом сразу семь уток убить, но случалось, мол, и нам заарканить ненецким арканом гордую шею белоснежного лебедя.
Да и распишешь еще, как он ударил в этот миг лебедиными крыльями по черному зеркалу тундрового озерка, и дробил, и бил его в мельчайшие дребезги.
Великое удовольствие смотреть при этом на удивленные лица слушателей, что и не верят и верят каждому твоему слову. Путешествия потеряли бы половину своего смысла, если бы о них нельзя было рассказывать.
Вот так-то хвастался я однажды своему приятелю, а потом вдруг спросил:
– Ну а у тебя что нового? Ты где побывал за это время?
– Да мы что же… Где уж нам лебедей ловить! Ездил я тут за одной бытовой темкой, между прочим, в твои родные, во владимирские то есть, края. Места, брат, у вас! Вот, помнишь, как отъедешь от Камешков, будет перелесок справа…
И он начинал мне говорить о перелеске, как будто я только что вернулся из этих мест. А у меня краснели уши, и стыдно было перебить его: «Да не был я в Камешках, и перелеска твоего не видел, и про Пересекино в первый раз слышу».
Другой приятель допекал еще горше.
– Заходим мы, значит, в Юрьев-Польский ранним утром. Только дождь прошел: земля курится, трава сверкает. Городок деревянный, тихий, над домами трубы дымят. Через город река течет, и так она до краев полна, вот-вот выплеснется. И вся-то река прямо в центре города кувшинками заросла. Горят они, желтые, на тихой утренней воде. По-над водой мостки тесовые там и тут. На мостках ядреные бабы икрами сверкают, вальками белье колотят. А вокруг петухи орут. Фландрия, да и только! Вот каков Юрьев-Польский. А река эта, как ее… Колочка?
– Да, да, Колочка.
– Да нет же, Колокша! А река эта, Колокша, рыбой, говорят, полна.
Тут уж я не только что краснел – провалиться готов был на этом месте. «Колочка! Сам ты Колочка! Ну ладно, что в Камешках не бывал, а тут не знаешь, что Юрьев-Польский на той же Колокше стоит, что течет в шести верстах от твоего родного порога. Да и до Юрьева самого едва ли тридцать верст. А ведь не был вот, не видал, не знаешь. По разным Заполярьям, Балканам да Адриатическим морям разъезжаешь, а родная земля совсем в забросе. Другие люди тебе о ее красоте рассказывают».
Так постепенно возникла и росла хорошая ревность, а вместе с тем осознавался моральный долг перед Владимирской землей, красивее которой (это всегда я знал твердо) нет на свете, потому что нет земли роднее ее.
Тогда и пришло непреодолимое желание увидеть ее всю как можно подробнее и ближе.
Совпало так, что к этому времени через один пустячок понял я вдруг настоящую цену экзотики. Дело было за чтением Брема. Мудрый природоиспытатель описывал некоего зверька, водящегося в американских прериях. Говорилось, между прочим, что мясо этого зверька отличается необыкновенно нежным вкусом, что некоторые европейцы пересекают океан и терпят лишения только ради того, чтобы добыть оного зверька и вкусить его ароматного мяса.
Тут, признаюсь, и у меня текли слюнки и поднималось чувство жалости к самому себе за то, что вот помрешь, а так и не попробуешь необыкновенной дичины. «Обжаренное в углях или же тушенное в духовке, – безжалостно продолжала книга, – мясо это, несомненно, является лакомством и, по утверждению особо тонких гастрономов, вкусом своим, нежностью и питательностью не уступает даже телятине».
Телятина – слово грубоватое, и, казалось бы, трудно от него перекинуться в эстетический план, но так всколыхнулось все во мне, такое напало прозрение, что не показалось грубым подумать: «Конечно! Правильно! И пальма-то сама или там какая-нибудь чинара постольку и красива, поскольку красотой своей не уступает даже березе».
Помню, бродили мы по одному из кавказских ботанических садов. На табличках были написаны мудреные названия: питтоспорум, пестроокаймленная юкка, эвкалипт, лавровишня… Уже не поражала нас к концу дня ни развесистость крон, ни толщина стволов, ни причудливость листьев.
И вдруг мы увидели совершенно необыкновенное дерево, подобного которому не было во всем саду. Белое как снег и нежно-зеленое, как молодая травка, оно резко выделялось на общем однообразном по колориту фоне. Мы в этот раз увидели его новыми глазами и оценили по-новому. Табличка гласила, что перед нами «береза обыкновенная».
А попробуйте лечь под березой на мягкую прохладную траву так, чтобы только отдельные блики солнца и яркой полдневной синевы процеживались к вам сквозь листву. Чего-чего не нашепчет вам береза, тихо склонившись к изголовью, каких не нашелестит ласковых слов, чудных сказок, каких не навеет светлых чувств!
Что ж пальма! Под ней и лечь-то нельзя, потому что вовсе нет никакой травы или растет сухая, пыльная, колючая травка. Словно жестяные или фанерные, гремят на ветру листья пальмы, и нет в этом грёме ни души, ни ласки.
А может, и вся-то красота заморских краев лишь не уступает тихой прелести среднерусского, левитановского, шишкинского, поленовского пейзажа?
Кроме того, не все то красиво, что броско и ярко.
Слышал я одну поучительную историю. В некие времена, в деревушке, нахохлившейся над ручейком, может, в той же Владимирской земле, жил паренек Захарка. Неизвестно откуда появилась у него страсть к живописи, но только достал он красчонки в виде пуговиц, налепленных на картонку, и целыми днями пропадал в лесу да на речке. Были у него там излюбленные места, которые он и пытался переносить на бумагу.