Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Анне Ивановне очень понравились стихи Ходасевича (раньше она их не знала). Вскоре дружеское общение Брюсова-младшего и Ходасевича возобновилось. По ее словам, «Владя стал у нас часто бывать, даже гостил у нас на даче, совместно переводил с А. Б. какой-то испанский роман, писали шуточные стихи, эпиграммы, пародии и тому подобные вещи» [184] .
Нюра быстро стала ближайшим другом Ходасевича — гораздо ближе, чем Александр. Она была в числе первых читателей его стихов, и она была единственным (наряду с Муни) человеком, с которым он мог поделиться сокровенными личными переживаниями. Тем более что как раз с Муни в 1909–1911 годах не всем можно было поделиться: духовные и личные метания двух друзей опасно совпадали по фазе, и в метаниях этих была замешана одна и та же женщина.
184
Там же. С. 394.
Что же происходило с Самуилом
«После одной тяжелой любовной истории… Муни сам вздумал довоплотиться в особого человека, Александра Александровича Беклемишева (рассказ о Большакове был написан позже, именно на основании опыта с Беклемишевым). Месяца три Муни не был похож на себя, иначе ходил, говорил, одевался, изменил голос и самые мысли. Существование Беклемишева скрывалось, но про себя Муни знал, что, наоборот, — больше нет Муни, а есть Беклемишев, принужденный лишь носить имя Муни „по причинам полицейского, паспортного порядка“.
Александр Беклемишев был человек, отказавшийся от всего, что было связано с памятью о Муни, и в этом отказе обретающий возможность жить дальше. Чтобы уплотнить реальность своего существования, Беклемишев писал стихи и рассказы; под строгой тайной посылал их в журналы. <…>
Двойное существование, конечно, не облегчало жизнь Муни, а усложняло ее в геометрической прогрессии. Создалось множество каких-то совсем уж невероятных положений. Наши „смыслы“ становились уже не двойными, а четверными, восьмерными и т. д. Мы не могли никого видеть и ничего делать. <…> И вот однажды я оборвал все это — довольно грубо. Уехав на дачу, я написал и напечатал в одной газете стихи за подписью — Елисавета Макшеева. (Такая девица в восемнадцатом столетии существовала, жила в Тамбове; она замечательна только тем, что однажды участвовала в представлении какой-то державинской пьесы.) Стихи посвящались Александру Беклемишеву и содержали довольно прозрачное и насмешливое разоблачение беклемишевской тайны. Впоследствии они вошли в мою книгу „Счастливый Домик“ под заглавием „Поэту“. Прочтя их в газете, Муни не тотчас угадал автора. Я его застал в Москве, на бульварной скамейке, подавленным и растерянным. Между нами произошло объяснение. Как бы то ни было, разоблаченному и ставшему шуткою Беклемишеву оставалось одно — исчезнуть. Тем дело тогда и кончилось. Муни вернулся „в себя“, хоть не сразу» [185] .
185
Ходасевич В.Муни // СС-4. Т. 4. С. 76–77.
В стихах Макшеевой, стилизованных, как многое у тогдашнего Ходасевича, ситуация, породившая «раздвоение» личности Киссина, освобождена от всякого драматизма:
Ты губы сжал и горько брови сдвинул, А мне смешна печаль твоих красивых глаз. Счастлив поэт, которого не минул Банальный миг, воспетый столько раз! Ты кличешь смерть — а мне смешно и нежно: Как мил изменницей покинутый поэт! Предчувствую написанный прилежно, Мятежных слов исполненный сонет…Наверное, так все и было бы, если бы за «беклемишевским» опытом Муни в самом деле стояла только неразделенная любовь. Но причины были глубже: ощущая свою «недовоплощенность», друг Ходасевича мечтал — подобно измышленному Достоевским черту — о безвозвратном превращении «хоть в семипудовую купчиху». Не исключено, что в случае Муни за этой игрой стояло и тайное желание уйти от своего еврейства (в реальной жизни всякие попытки такого ухода были для Муни табуированы — хотя бы из-за привязанности к родителям).
Так или иначе, единственный биограф Муни, И. Андреева, убеждена: женщина, увлечение которой толкнуло его на «беклемишевский» эксперимент, — это Евгения Владимировна Муратова, урожденная Пагануцци.
Прадед Евгении Владимировны, итальянский архитектор, был приглашен в Россию при Николае I, но по пути стал жертвой разбойников. Император, в компенсацию гибели супруга, даровал его вдове русское дворянство и поместья. В 1905 году двадцатилетняя Евгения вышла замуж за Павла (Патю) Муратова — журналиста, художественного критика и искусствоведа, хранителя Отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея. Будучи близким другом Бориса Зайцева, Муратов с 1906 года активно участвовал в культурной жизни Москвы, много писал в «Перевале», входил в редакцию «Литературно-художественной недели». В 1908-м Муратов впервые посетил Италию и влюбился в эту страну. Его «Образы Италии» (1911–1912) стали важным культурным событием: это было не просто новое открытие ренессансной культуры человеком эпохи модернизма, начинавшим со статей про Сезанна, Мане, с «Мира искусства»; книга Муратова — образец того благородно-уравновешенного миросозерцания, которое в 1910-е годы пришло на смену расхлябанной «гражданственности» и декадентской экзальтации и могло стать — но, увы, не стало — основой для гармоничного развития страны. Муратов был замечательным специалистом и по древнерусской иконописи. Кроме того, он писал стилизованные новеллы и пьесы (есть у него и роман — «Эгерия»), политические статьи и даже работы по военной теории (в 1904–1905 годах он проходил действительную армейскую службу, а в дни Первой мировой был офицером-артиллеристом). В памяти современников он остался как законченный пример «русского европейца», идеалистически настроенного, но не лишенного практической жилки, и притом наделенного безупречным вкусом. Жизнь его была довольно богата событиями, и ему еще не раз приходилось пересекаться с Ходасевичем — и в Москве в дни «военного коммунизма», и позднее в эмиграции. Евгения Пагануцци, как будто сошедшая с полотна художника эпохи Кватроченто, своей внешностью и грацией вполне соответствовала идеалам Муратова. Но брак их — в легкомысленно-богемной московской обстановке конца 1900-х — оказался непрочным.
Позднее, уже в советское время, Евгения Муратова несколько подкорректировала свою биографию, добавив туда Высшие женские курсы и «забыв» про занятия танцами. Неудивительно: в это время Муратова служила в Наркомфине, а потом в издательстве «Перевал». Но пятнадцатью годами раньше Пагануцци была прилежной ученицей студии балерин-босоножек, последовательниц Айседоры Дункан, созданной в Москве Элли (Еленой Ивановной) Рабенек. (Ходасевич, кстати, был близко знаком по меньшей мере еще с одной студисткой Рабенек — Татьяной Саввинской; она упоминается в автобиографической хронике и мемуарах А. И. Ходасевич, и, видимо, Татьяна из «донжуанского списка» соответствует именно ей.)
Муратова была предметом более или менее глубокой влюбленности многих. Муни эта неудачная влюбленность в конечном итоге побудила решительно изменить жизнь. «„Беклемишевская история“ и попытки „воплотиться в семипудовую купчиху“ повлекли за собой другие, более житейские события, о которых сейчас рассказывать не время» [186] , — кратко пишет Ходасевич, но о чем он умалчивает, понять нетрудно. Чтобы забыть о Муратовой, Муни (возможно, еще в «беклемишевской» роли) в конце мая 1909 года женился на двадцатиоднолетней Лидии Брюсовой, младшей сестре Валерия и Александра Яковлевичей. Поступок этот был связан, между прочим, с преодолением ряда препятствий: Беклемишев-то, вероятно, был православным, а вот Самуил Викторович Киссин принадлежал к иудейскому вероисповеданию. В Российской империи брак между православной и иудеем был невозможен, переход из православия в иудаизм тоже, а Киссин креститься не хотел. Оставалась одна возможность: переход невесты в лютеранство (что до 1905 года тоже не допускалось — но в начале XX века российские законы стали либеральнее). Лютеранская церковь допускает венчание с иудеем или мусульманином. По этому пути и пошли Самуил Викторович и Лидия Яковлевна.
186
Ходасевич В.Муни // СС-4. Т. 4. С. 77.
Можно представить, какие чувства вызвало это в московской купеческой семье Брюсовых, пусть и далекой от патриархальности. Ходасевич язвительно вспоминает про антисемитизм Валерия Яковлевича, который «не только наотрез отказался присутствовать на свадьбе, но и не поздравил молодых, а впоследствии ни разу не переступил их порога» [187] . Но, судя по всему, гораздо сильнее, чем предубеждения окружающих, внешне вполне благополучный брак Киссиных омрачало то, что Самуил Викторович никак не мог забыть Евгению Муратову. Впрочем, если Муни хотел «воплотиться», обрасти бытовым обличьем, можно сказать, ему это удалось. Только вот принесло ли это ему счастье?
187
Многие исследователи не соглашаются с этой оценкой, указывая, что Брюсов ничего похожего на антисемитизм публично не проявлял. В самом деле, он переводил Хаима Нахмана Бялика, написал стихотворения «На осуждение Дрейфуса» и «Еврейские девушки», тепло отзывался о юношеских книгах Ильи Эренбурга и Бенедикта Лившица, наконец, принял участие (с рассказом «Пасхальная встреча») в направленном против юдофобии сборнике «Щит». Но при этом он вполне мог быть сторонником «сегрегации» в семейно-брачных делах. Вообще, ни в одном вопросе публичное и приватное поведение русского интеллигента начала XX века так не разнилось, как в еврейском. Самый яркий пример — Александр Куприн, из-под пера которого вышли и «Гамбринус», и проникнутое почти погромными чувствами письмо Ф. Д. Батюшкову. О степени антисемитских настроений Александра Блока стало известно лишь после публикации его личного дневника.
Весной 1910 года с Муратовой познакомился Ходасевич. Почти сразу же начался их роман. Евгения увидела Владислава таким: «Довольно высокого роста, очень тонкий, даже худой. Смугло-зеленоватая кожа лица, блестящие черные волосы, гладко зачесанные. Элегантный, изящный, как-то все хорошо на нем сидит. В пенсне. Когда он их снимает, то глаза у него детские и какие-то туманные (Я говорила: как у новорожденного котенка, — он смеялся.)» [188] . Любопытно, что все прочие в это время описывают Ходасевича низкорослым.
188
Цит. по: Андреева И.Неуловимое созданье. С. 121.