Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Это стихотворение уже потому заняло свое место в истории русской поэзии, что «ответом» на него стало «Железо» Николая Клюева, неизмеримо превосходящее герасимовский опус по мастерству и лирическому напряжению. Но то, что один из самых больших поэтов той эпохи счел возможным вступить с Герасимовым в лирический диалог, примечательно.
Ценил его и Ходасевич — точнее, ценил творческие потенции, возможное будущее Герасимова. Скорее всего, именно Герасимову посвящен набросок, озаглавленный «Поэту-пролетарию»:
Байрону, Пушкину вслед, родословьем своим ты гордишься; Грубый отбросив терпуг, персты на струны кладешь; Учителями твоими — Шульговский, Брюсов и Белый… Вижу, осталось тебе стать чудотворцем — и всё.В этом же духе выдержана и статья «Стихотворная техника М. Герасимова», напечатанная в сдвоенном втором-третьем номере журнала «Горн» —
Был среди слушателей и один человек, Владиславу Фелициановичу уже хорошо знакомый. Его звали Семен Абрамович Родов. История общения с ним изложена Ходасевичем в нескольких статьях, и она довольно интересна.
Родова Ходасевичу представил Лев Яффе в период работы над «Еврейской антологией» — представил как молодого сиониста, пишущего, однако, стихи по-русски. Двадцатипятилетний студент не особенно понравился поэту, безликие стихи его понравились еще меньше, но Родов был «вежлив и доброжелателен», и Ходасевич его терпел. Как раз в это время состоялся октябрьский переворот. По словам Ходасевича, Родов в разговорах с ним страстно ругал большевиков и «подсмеивался над моей наивностью: как я могу не видеть, что Ленин — отъявленный пломбированный германский шпион». В один прекрасный день он прочитал Ходасевичу поэму «Октябрь»: «Ненавистничество автора к большевикам было до неприятности резко, я бы сказал — кровожадно. Заканчивалась поэма в том смысле, что, дескать, вы победили, но мы еще отомстим. Как рефрен, повторялся образ санитарного автомобиля, который носится по Москве, по Садовым:
Кр угом, кр угом, кр угом, кр угом…Эта строчка запомнилась, как и тема автомобиля. В том, что большевики не продержатся больше двух месяцев, Родов не сомневался» [396] .
Вскоре, однако, Ходасевич узнал, что «ненавистник большевиков» устроился на работу в типографию Левинсона и выдвинулся в члены заводского комитета. Весной 1918 года вышла книга Родова «Мой сев». Ходасевич стал искать издателя для своей новой книги стихов «Путем зерна». Издательство Цетлина, первоначально собиравшееся ее выпустить, закрылось. И тут Родов предложил свою помощь: типография Левинсона по его протекции готова была напечатать книгу за счет автора, но в кредит, с оплатой после реализации тиража. Условием была хвалебная рецензия Ходасевича на книгу Родова (которая, кстати сказать, была наречена «Мой сев» не просто так, а в честь грядущего выхода «Путем зерна», как объяснил молодой автор) в «Русских ведомостях» или во «Власти народа». Ходасевич резко отверг сделку, и на этом его общение с Родовым прекратилось.
396
Ходасевич В.Белый коридор // Ходасевич В.Избранная проза: В 2 т. Т. 1.С. 192.
И вдруг бывший сионист оказывается в числе пролетарских поэтов. Как описывает Ходасевич, он был «уже не в студенческой тужурке, а в кожаной куртке. На руках нарастил он грязь и мозоли. Держался столбовым пролетарием и старым большевиком. На собрании, а потом на лекциях довольно часто и развязно обращался ко мне, забыв мое имя и отчество и называя меня „товарищ Ходасевич“, словно мы никогда раньше не встречались» [397] . Наконец, на одном из чтений в Пролеткульте Родов, не смущаясь присутствием Ходасевича, прочитал поэму «Октябрь». «Это была та самая поэма, которую я знал, но перелицованная, как старая шуба, и положенная на красную подкладку» [398] . Политическая тенденция была изменена на противоположную. Но «вся описательная, пейзажная часть осталась без изменения». Уцелела и запомнившаяся Ходасевичу строка:
397
Там же. С. 193.
398
Ходасевич В.Белый коридор // Ходасевич В.Избранная проза: В 2 т. Т. 1.С. 194.
Ходасевич еще не знал, какое продолжение получит эта история и как скажется она на его судьбе. Не мог он предвидеть и впечатляющей, но краткой карьеры своего «ученика».
399
Любопытно, что и в последующем своем творчестве С. Родов сохранил эту забавную манеру ставить неправильные ударения ради размера и рифмы. В его «Коммунэре о зампредчека» фигурирует «хлоп ок», причем слово это означает не удар в ладоши, а сырье для текстильной промышленности.
Пока же преподавание Ходасевича в Пролеткульте оборвалось резко и неожиданно: все члены объединения были сняты с лекций и отправлены на фронт. Осенью 1919-го, когда они вернулись, занятия не возобновились. Вскоре Герасимов, Казин, Александровский и другие вышли из Пролеткульта и образовали собственное объединение под названием «Кузница». Их ждали недолгий и чисто официозный успех, творческая деградация и окончательное забвение даже в рамках советской культуры. Могло ли быть иначе? Ходасевич считал, что могло, что «в несколько месяцев лестью и пагубною теорией „пролетарского искусства“ испортили, изуродовали, развратили молодежь, в сущности, очень хорошую» [400] .
400
Ходасевич В.Пролеткульт и т. п. (Из воспоминаний) // СС-4. Т. 4. С. 226.
То, что источником заработка для Ходасевича на несколько лет стали, вместо переводческой, литературно-критической и сценарной поденщины, чиновничья служба, книжная торговля и преподавание, никак не могло повлиять на главное в его жизни — на поэтическое творчество. В 1917–1919 годах он пишет довольно много, даже больше, чем прежде. Сохранилось более пятидесяти текстов, отрывков и набросков этих лет. Здесь есть и эпические замыслы, и строки, явно написанные «под маской», от лица вымышленного персонажа, и опыты в самых разных формах стиха, вплоть до верлибра. Очень немногие из этих стихотворений удалось тогда напечатать — не считая, конечно, рукописных изданий Лавки писателей. Несколько раз Ходасевич участвовал в публичных чтениях — в частности, в конце января 1918 года в салоне поэта и издателя Амари (Михаила Осиповича Цетлина; его жена Мария Самуиловна была родной сестрой гимназического и университетского приятеля Ходасевича адвоката Аркадия Тумаркина). В вечере участвовали также Бальмонт, Вячеслав Иванов, Белый, Пастернак, Цветаева, Эренбург, Инбер, Алексей Толстой, Крандиевская, Каменский, Бурлюк, Маяковский. На сей раз Ходасевич не побрезговал компанией футуристов и стал, к большой своей досаде, свидетелем триумфа Маяковского, прочитавшего «Человека».
Лишь девятнадцать стихотворений вошли в окончательный корпус книги «Путем зерна». По ним и стоит судить об основных тенденциях творчества Ходасевича в этот период. Поэту потребовалось два года, чтобы отойти от поэтики «Счастливого домика», и даже не от поэтики, а от пронизывающего книгу мироощущения, чтобы привязанность к бренному, бедному, простому «мирку» оказалась слабее тяги к стоящей за ним подлиннойреальности, жестокой и опасной, но влекущей. Все же некоторые стихотворения первых послереволюционных лет могли бы войти в предыдущую книгу. В их числе, например, «Ищи меня», «Хлебы» или «Анюте». Последнее особенно обаятельно: хотя адресат его, очевидно, Анна Ивановна, оно озаглавлено «детским» именем, и этому вполне соответствует его интонация. Как и в «Счастливом домике», Ходасевич, казалось бы, любуется маленьким, уютно-обаятельным миром, который символизирует крохотный кораблик, нарисованный на спичечном коробке:
…И верно — есть матросик, Что мастер песни петь И любит ночью звездной На небеса глядеть. И я, в руке Господней, Здесь, на Его земле, — Точь-в-точь как тот матросик На этом корабле…Но мир матросика мал лишь для нас: для неговсе подлинное — и небеса, за которыми открывается нашмир, и опасные морские волны. Пять лет спустя Ходасевич уподобит себя и своих товарищей по трудным дням «военного коммунизма» «хорошим, честным морякам». Это уж не домик с добрыми и смирными мышами. Неслучайно «Стансы» («Во дни громадных потрясений…»), воспевающие домашнее тепло и «дым над трубкой», противопоставляющие «малое, что есть во мне», величественным потрясениям внешнего мира, остались в рукописи и даже не были отделаны. Эти настроения не были характерны для Ходасевича в те годы. Внешние потрясения взломали поверхность жизни и позволили увидеть. Что же? Инобытие? Ту мрачную изнанку мира, о которой поэт некогда писал в «Душе»? Или нечто иное?