Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Как вспоминал Ходасевич, «пройдя из столовой несколько вглубь, мимо буфетной, и свернув направо, попадали в ту часть „Диска“, куда посторонним вход был воспрещен: в коридор, по обеим сторонам которого шли комнаты, занятые старшими обитателями общежития» [416] . В письме Чулкову от 20 декабря 1920 года Ходасевич утверждает, что из старичков — «нотаблей», населяющих эту часть дома, — «Волынский — младший». Это неправда: некоторые обитатели коридора были значительно моложе Акима Львовича Волынского, шестидесятилетнего «критического идеалиста», некогда одного из основоположников «нового религиозного сознания» и специалиста по творчеству Леонардо да Винчи, в 1920-е годы занимавшегося в основном теоретическим осмыслением классического балета. Например, 35-летний скульптор и искусствовед князь Сергей Александрович Ухтомский (дядя Нины Берберовой, между прочим) или совсем уж молодой писатель Михаил Слонимский, в чьей комнате часто бывали его друзья — Серапионовы братья.
416
Ходасевич В.Памяти
Комната Волынского, примыкавшая к библиотеке, была хотя и самой просторной, но холодной: «буржуйка», которой старый писатель к тому же и пользоваться-то правильно не умел, ее не прогревала. Еще холоднее было в полуподвале «хозяйской» части дома. Там квартировали: Александр Грин; Всеволод Рождественский; девятнадцатилетний драматург и прозаик Лев Лунц, застрельщик Серапионовых братьев, насмешливый вундеркинд, хрупкий ницшеанец (главный же идеолог и наставник Серапионов, Виктор Шкловский, был намного счастливее: он занял елисеевскую спальню, расположенную над коридором «нотаблей»); наконец, Владимир Пяст, который когда-то обругал «Счастливый домик». Отдававший продукты и дрова семье, жившей отдельно, где-то на Васильевском острове, Пяст голодал, ходил в обносках; его диковинные брюки с бахромой — «двустопные пясты» — были местной достопримечательностью. Ночами голод, холод и тоска выгоняли этого красивого, благородного, полубезумного и малоталантливого человека (точнее — талантливого человека,но слабого поэта) из комнаты. Он шел к соседям, потом, «заметив, что он уже в тягость», отправлялся в концертную залу и там «до утра ходил он один взад и вперед меж зеркальных стен и читал стихи, — вероятно, импровизировал [417] . От его тяжких шагов звенели подвески на огромных хрустальных канделябрах. Голос его гремел на весь дом, отдаваясь в рояле. <…> Потом залу начали от него запирать» [418] . Это — цитата из некролога, написанного Ходасевичем в 1932 году при получении им ложного известия о смерти Пяста (на самом деле он, как и Садовской, пережил Владислава Фелициановича, правда, всего на год). В статье «Дом Искусств» Ходасевич рассказывает трагикомическое продолжение этой истории: изгнанный из зала, Пяст продолжал свои громогласные импровизации «в помещении, совершенно противоположном по размерам и назначению», но был изгнан и оттуда.
417
Все же Пяст мог декламировать и чужие стихи: он серьезно увлекался художественной читкой.
418
Ходасевич В.Памяти В. А. Пяста // СС-4. Т. 4. С. 345.
Гораздо больше повезло обитателям одной из «меблирашек», выходившей окнами на Мойку. Там до революции не было центрального отопления, поэтому сохранились старые печи, хорошо держащие тепло: не в пример «буржуйкам», которыми вынуждены были пользоваться «нотабли» и их соседи из полуподвала. Зато комнаты были невероятной формы: круглой (у художницы Александры Щекотихиной), в форме глаголя (у Михаила Лозинского). Комнату Мандельштама, который появился в Петрограде почти одновременно с Ходасевичем, после множества приключений, приятных и не особенно, пережитых в Москве, Киеве и Крыму, Ходасевич охарактеризовать не сумел: она представляла собой «нечто столь же фантастическое и причудливое», как и ее хозяин.
Вторые меблированные комнаты, находящиеся во дворе, были разорены и загажены. В числе немногих их обитателей оказался старый знакомый Ходасевича — Александр Тиняков. «Интеллигент из пропойц», что называется, «восторженно приветствовал» октябрьский переворот. Что-то подсказало ему, что сотрудничество в «Земщине» никто из новых власть имущих ему в вину не поставит. В двух брошюрах, напечатанных в послереволюционные годы, Тиняков доказывал, что вся культура прошлого глубоко реакционна и что даже Блок и Брюсов, ставшие вроде бы на сторону новой власти, — скрытые враги. (А значит, подразумевалось, ставить большевикам надо на тех, кто в старой культуре был презренным неудачником. Как сам Тиняков.) Три года Александр Иванович провел в провинции — сначала в Орле, потом в Казани, где опубликовал в советской прессе множество статей и десятки революционных виршей — слабых и безликих. Личное чувство ощущалось только в антирелигиозных стихах. Ходасевичу он объяснил, что с большевиками ему по пути, «поскольку они отрицают Бога. Бога я ненавижу. Владислав Фелицианович, — прибавил он конфиденциальным тоном» [419] .
419
Ходасевич В.Неудачники // Ходасевич В.Колеблемый треножник. М., 1991. С. 444.
Толку от этого было мало, большевики Тинякова, видимо, не оценили. В Петроград он явился грязным, голодным, оборванным, и даже в самое убогое помещение ДИСКа удалось его пристроить не без труда. В Петрограде Тиняков скоро нашел службу, точнее — сразу две: одну по газетной части, другую, по собственным уверениям, — в ЧК (при встрече он объяснил Ходасевичу: «Вы только не думайте ничего плохого. Я у них разбираю архив. Им очень нужны культурные работники» [420] ). Разжившись деньжатами, он начал водить к себе малолетних папиросниц-проституток. В соседней с ним клетушке поселили больную и престарелую хористку Мариинского театра.
420
Там же. С. 445.
«Его кровать лишь тонкой перегородкой в одну доску, да и то со щелями, с которых сползли обои, отделялась от кровати, на которой спала старуха. Она стонала и охала, Тиняков же стучал кулаками в стену, крича:
— Заткнись, старая ведьма, мешаешь! Заткнись, тебе говорю, а то вот сейчас приду да тебя задушу!..» [421]
Дальнейшая судьба этого «проклятого поэта» была еще колоритнее. В 1924 году вышел третий и самый знаменитый сборник Тинякова — «Ego sum, qui sum» («Я таков, каков есть»). Стихи, вошедшие в эту книгу, отличались демонстративным бесшабашным цинизмом. Еще через два года Тиняков оставил литературу и стал профессиональным нищим — причем просящим милостыню на улицах Ленинграда именно в качестве «писателя, впавшего в нищету», и зарабатывающим этим ремеслом больше многих писателей пишущих. Впоследствии Тиняков был арестован за сочинение резких антисоветских стихов. Ходасевич об этих поворотах судьбы своего знакомого, видимо, не узнал: это было уже много лет спустя после его отъезда из России.
421
Ходасевич В.«Диск» // СС-4. Т. 4. С. 282.
Вернемся, однако, в Дом искусств конца 1920 года. Ходасевичи после долгих хлопот, к которым подключили «Горького и всю силу его», получили две комнаты в меблирашке. Одну занимал Гаррик. Жилище Владислава Фелициановича и Анны Ивановны было полукруглой формы. Обстановку его Ходасевич в письме Борису Диатроптову от 21 января 1921 года описывает так:
«Мебель хорошая, совсем новая, только со стульев нельзя снять чехлов: они белые, с золотом и шелковой обивкой, для купеческой „роскошной“ гостиной. Но хорошо, что совсем новые, прямо из магазина, были даже обернуты папиросной бумагой, которую мы выкурили. Занавески повесили. Из окна у нас чудесный вид: комната угловая, выходит на набережную Мойки и на Невский, который виден далеко вдоль. Топят нас совсем мокрыми дровами, которые шипят, трещат и больше градусов 9 не дают. Но, братья мои, — это даром! Братья мои, мы за это благословляем судьбу денно и нощно. У Гарьки градусов 11–12 — везет латышам!..» [422]
422
СС-4. Т. 4. С. 425.
Так или иначе, это было лучше московского полуподвала.
Академический паек Ходасевича — даже когда удалось его выбить — оказался меньше московского («45 фунтов хлеба вместо 35 фунтов муки, фунта 4 масла вместо 6, фунтов 15 селедок вместо 20 фунтов мяса»), Анна Ивановна устроилась на службу в ту же Оценочно-художественную комиссию, в которой получала крохотное жалованье и, что было существеннее, некие «натуральные» блага. Сам Ходасевич вскоре убедился, что «единственный способ устроиться здесь сытно, это — читать лекции матросам, красноармейцам и милиционерам, обязательно местах в пяти-шести одновременно. Но это — ужасающая трепка с Охты на Галерную, оттуда к Финляндскому вокзалу и проч.» [423] (письмо Георгию Чулкову от 20 января 1921 года). Гумилёв, с его опытом африканских экспедиций и армейской службы, это выдерживал, хотя и не без труда; Ходасевич и пробовать не стал.
423
Там же. С. 423.
Официальные занятия его свелись к присутствию на редколлегии «Всемирной литературы». Даже с Пушкинским Домом ничего не вышло. Оказалось, что академическая научная работа не для поэта Ходасевича. Петербургские пушкинисты не были похожи на Гершензона, который и сам, в сущности, был поэтом — не по ремеслу, а по духу. Они, как язвительно отмечал Владислав Фелицианович в письме Михаилу Осиповичу от 24 июля 1921 года, «заседали по-дондуковски прочно»: «Уважаю, понимаю — но мертвечинкой пахнет. Думал — по уши уйду здесь в историю литературы — а вышло, что и не хочется. Кроме того — Гофман очень уж пушкинист-начетчик, да и Котляревский — ужасно видный мужчина, и все для него несомненно. А Модзалевский совсем хворает. Лернер, простите, глуп. Самый тонкий человек здесь Щеголев (по этой части) — да и в нем 7 пудов весу. Нет, не хочу» [424] .
424
Там же.
С 1913-го до середины 1920 года Ходасевич работал для заработка, работал тяжело: это были переводы, рецензии, сцена-они для «Летучей мыши», позднее — служба. Единственный перерыв он позволил, себе летом 1916 года, и то лишь по болезни. И вдруг началась «праздность», продолжившаяся и в Петрограде. Только никто теперь не кормил поэта и его семью даром, как в здравнице. В том же письме Гершензону Ходасевич так описывает свой быт: «Продали все решительно, что только можно было продать. Съедаем втроем в день фунта 2 хлеба и фунтов 5 картофелю (или кашу). Но — странное дело! — так тихо здесь в городе, такие пустынные, ясные вечера, так прекрасен сейчас Петербург, что отчего-то живется легко. Только слабость ужасная, у всех троих» [425] .
425
СС-4. Т. 4. С. 428–429.