Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Прощаясь с Гумилёвым, Ходасевич договорился, что оставит у того кое-какие вещи на сохранение. Но когда под утро он подошел к гумилёвской комнате, на стук его никто не отозвался. В столовой он узнал от прислуги, что ночью, через час или два после его ухода, Гумилёва арестовали. Владислав Фелицианович считал, что он — последний, кто видел Гумилёва на свободе. На самом деле это не совсем так: между уходом Ходасевича и приходом чекистов вернулась жена, и Николая Степановича арестовали при ней.
Все эти детали выглядят, быть может, несколько «литературно», но Ходасевич, в отличие от Георгия Иванова, редко деформировал свои воспоминания в угоду беллетристическим эффектам. Возможно, так все и было, как он пишет, и неожиданный долгий разговор с Гумилёвым, которому предстояло отправиться на смерть, оказался залогом иной связующей нити между судьбами двух поэтов — Ходасевич о ней еще не догадывался.
Но вот Ходасевичи выезжают в Псков. Вагон набит битком, они едут в жаре и зловонии, сжимая
444
Ходасевич В.Во Пскове // Ходасевич В.Избранная проза: В 2 т. Т. 1. С. 135.
445
Там же. С. 136.
Это, однако, было еще полдела: билеты на порховский поезд, купленные еще в Петрограде, пропали, а новые мог выдать лишь железнодорожный отдел местного Совдепа. Начальник этого отдела, «седой тип с подусниками», в приступе административного восторга отказался сажать на поезд Анну Ивановну и Гаррика: ведь командировка была оформлена на одного Ходасевича. Отказался он и отправлять их обратно в Петроград, предложив жене Ходасевича вместо этого… устроиться на службу в Пскове. На помощь пришел председатель Совдепа, укоротивший самодура. Пообедать, как ни странно, также удалось: в Пскове уже был открыт частный ресторан — первая ласточка нэпа. Правда, Ходасевичи оказались в нем единственными посетителями. Но возвращаться в гостиницу-клоповник было невозможно; решили, дав взятку носильщику, переночевать на вокзале, в порожнем составе. Тут колоритный псковский абсурд достиг своего апогея:
«Мы ложимся на скамьи, засыпаем — и просыпаемся от шагов в коридоре. Перед нами стоят два человека в кожаных куртках, с наганами. Один из них поднимает фонарь и подносит его к моему лицу.
Объяснение, затем последовавшее, могло кончиться плохо. Выручила случайность, довольно нелепая. Среди бесчисленных бумажек с печатями и подписями, которыми я запасся, отправляясь в путешествие, была одна, подписанная Максимом Горьким. В ней было сказано, что всякому начальству рекомендуется оказывать мне всяческое содействие, так как я весьма вообще замечательный человек. В Петербурге такие бумаги имели довольно большую силу. Во Пскове подпись Горького тоже мне помогла, но совсем неожиданным образом. Чекистов, как сказано, было двое.
Один — помоложе, худой, обозленный. Другой — постарше, веселый и смешливый парень. Увидав подпись Горького, они мне объявили, что бумага подложная, а я дурак, потому что Максим Горький — не человек, а поезд, а человек такой если и был когда, так давно уже помер. Несмотря на серьезность положения, я все-таки засмеялся. Тогда и смешливый чекист тоже стал хохотать. Сцена выходила самая фантастическая. Хохотали мы долго, глядя друг на друга — и смех нас каким-то таинственным образом сблизил. Пошли шутки, и в конце концов дело обернулось так, что я, разумеется, враль, но занятный парень и не Бог весть какой преступник, и хотя никакого Горького нет, — на этот счет двух мнений не может быть, — но почему бы меня не оставить в вагоне» [446] .
446
Ходасевич В.Во Пскове. С. 140
(Поведал ли Ходасевич «буревестнику революции», что его известность в Пскове столь ограниченна и специфична?)
Наконец, прибыли в Холомки. Здесь уже были Добужинский, Замятин (у которого продолжался давний роман с княжной Софьей Андреевной Гагариной), Чуковские, Милашевский. Почти одновременно приехали Николай Радлов с семьей, Лозинский, переводчица Ада Оношкевич-Яцына, Слонимский, Лунц. Ходасевича, вместе с Милашевским и некоторыми другими, поселили в Вельском Устье. Имения находились всего в двух верстах друг от друга, были связаны аллеей, и «командированные» часто друг у друга бывали. «У нас лучше, — писал Ходасевич 16 августа Борису Диатроптову, — хотя в „Холомках“ роскошный дом — а у нас какая-то разгромленная дыра. У нас нет ни единой комнаты с целыми рамами, в потолках пули, обои в клочьях. Спим на сенниках, мебель анекдотическая, смесь ампира, лишенного обивки (в ней ходят невесты в окрестных деревнях), с новыми табуретками, пахнущими смолой. Живем во 2 этаже, ибо нижний разгромлен слишком. Зато у нас великолепный вид, верст на 15 вдаль, у нас церковь и кладбище в ста шагах, у нас аисты, радуги, паровая мельница, агроном, мастер по части жестоких романсов, у нас — плачьте, несчастные! — 1500 собственных яблонь, от яблоков повисающих долу, у нас груши, слива и — персики, сладости неизъяснимой, мягкости обольстительной, сочности сладострастной, — пушистые, как небритый перс Диатроптов» [447] . Комендантом сада числился Владимир Милашевский, который вел настоящую позиционную войну с грабившими его местными мальчишками, успевая притом ухлестывать за деревенскими девками и делать бесчисленные рисунки в альбоме. Идиллия нарушалась лишь слухами о бесчинствующих в округе бандах «зеленых».
447
СС-4. Т. 4. С. 431–432.
Писатели и художники получали небольшой паек (муку, сахар, соль и т. д.), в основном же кормились с имения («по случаю коммунистического строя сделался я помещиком», — иронизировал Ходасевич) и меняя привезенные из Петрограда вещи на продовольствие (деньги ничего не стоили). Как вспоминал Ходасевич, «за скатерть можно было получить двухмесячный абонемент на молоко, за кусок мыла — курицу и десяток яиц, за бутылку одеколона — мешок муки. <…> На бывшей стеклянной веранде, превращенной в универсальный магазин, по целым дням толклись мужики и бабы. Питались мы очень недурно. Кто-то выменял граммофон на барана» [448] . В ход пошли даже «двустопные пясты» (их хозяин тоже приехал) — за них дали два пуда муки.
448
Ходасевич В.Поездка в Порхов // Ходасевич В.Избранная проза: В 2 т. Т. 1. С. 142–143.
Общались писатели не только друг с другом, но и с «местными» — попом, дьячком, мужиками, которые с подчеркнутым почтением относились к Гагариным, по-прежнему именуя их «ваше сиятельство» и всячески привечая. Жители Бельского Устья, в том числе Ходасевичи, подружились с Вихровыми — семьей бывшего новосильцевского кучера. В семье было две дочери, Тоня и Женя. Женя, старшая, двадцати трех лет, была глуха. Оглохла от нервного потрясения: в 1917 году на ней женился некий Лещинский, офицер, проходивший через имение в составе наступавших на столицу корниловцев Дикой дивизии; наутро после свадьбы дивизия ушла, и больше Женя не имела известий о своем муже. Все это известно из воспоминаний Николая Чуковского, сына Корнея Ивановича, впоследствии советского прозаика и мемуариста, а тогда, в 1921-м — семнадцатилетнего студиста. Вот как Чуковский описывает Женю Вихрову-Лещинскую:
«Глухоту свою она тщательно скрывала, и с лица ее не сходило выражение замкнутого достоинства. Она казалась загадочной. По вечерам в домике Вихровых собирались Радлов, Милашевский, Ходасевич и я и играли с обеими сестрами в „почту Амура“. Женя очень нравилась Ходасевичу, и он не отходил от нее. Он читал ей стихи, рассказывал о своих ссорах с Брюсовым, Андреем Белым, о своих отношениях с издательством „Гриф“ и журналом „Весы“. Она слушала его молча, с загадочной полуулыбкой на величавом лице. <…> Она, конечно, ничего не слышала, а если бы и слышала, то не поняла бы» [449] .
449
Чуковский Н. К.Что я видел. М., 2005. С. 109–110.
Судя по всему, Анна Ивановна не была свидетельницей этого странного флирта. Может быть, дело происходило уже после ее отъезда в Петроград, в двадцатых числах августа; Ходасевич с Гарриком оставались в Вельском Устье еще несколько недель. Чуковский утверждает (и это подтверждается процитированным уже письмом Ходасевича Борису Диатроптову), что Женя Вихрова — прототип героини стихотворения Ходасевича «Лида». Но несчастная глухая девушка, которую описывает мемуарист, совсем не похожа на загадочно-просветленную блудницу, которая «Ангелу Паденья свободно руку отдала». Другое, не менее замечательное стихотворение Ходасевича, датированное 31 декабря 1921 года, но отразившее впечатления этих осенних недель, так и называется — «Бельское Устье»: