Власть над водами пресными и солеными. Книга 1
Шрифт:
Поэтому мы с Геркой уже не нервничаем, заметив на Майкином лице знакомое гончее выражение. Вот сейчас я спрошу ее на ушко: что в дьюти-фри покупать будем — помаду, тушь или бутылку? — и сестрицын азарт как ветром сдует. Лично ей больше импонирует бутылка. Но Сонька такая дура, такая дура, ей наверняка подавай тушь. А косметика в Германии такая дорогая, такая дорогая, а Сонька такая дура, такая дура…
Простое решение — купить И бутылку, И помаду, И тушь — приходит в голову Гере, спасителю нашему и вообще гению. Майя растроганно целует сына между
До меня доносится смешное носовое посвистывание. Герка тоже спит. Основательно спит, про запас. На чужбине не до сна будет. На чужбине нас удушающе крепко обнимет Рождество, семейный праздник.
При мысли о грядущей суете я понимаю, что тоже хочу спать. В самолете так хорошо спится…
Я стою и любуюсь на гигантскую паутину, распростертую прямо перед моим лицом — направо и налево, вверх и вниз, в бесконечность. И похожа эта паутина на целую вселенную, сплетенную из прочных серебристых струн, спутанных, словно законы мироздания, и усеянных мириадами прозрачных капель.
Паутина колышется под ветром и как бы слегка позванивает. Капли на ней гигантские — и внутри каждой что-то есть. Что-то большое и стиснутое в капле, точно во льду… или в хрустале… В замкнутом пространстве, в общем. Я пытаюсь понять, на что же она похожа, эта паутина? Хотя на что может быть похожа паутина? На паутину. И еще много на что.
А больше всего она похожа на древо. Генеалогическое. На чудовищно разросшееся генеалогическое древо. И капли на паутине красуются, будто все предки и все потомки — живые и мертвые, законные и внебрачные, прямые и побочные, прославленные, опозоренные и незаметные.
Я пытаюсь представить себе эпически-мрачную фигуру в черном плаще, с косой или хотя бы с садовыми ножницами, время от времени безжалостно укорачивающую ветви… Пытаюсь, но у меня не очень-то получается. Мне кто-то мешает думать и чувствовать эпически, как и положено монстрам.
Это все магия подсознания, словом и жестом превращающая чудовищ в мелкую суетливую живность.
На задворках моего восприятия звучит ледяное хихиканье, скрипучий голос твердит там дразнилку, слов которой я не разбираю, но точно знаю: именно она когда-то приводила в неистовство меня малолетнюю. И сейчас еще приводит. Потому что никуда малолетняя я не делась и по-прежнему ведется на всякие убогие глупости, обижавшие ее — меня — в песочнице.
Я так разозлена, что совершенно беспомощна. Даже понимая, что меня обращают во что-то смешное и слабосильное, я не могу ничего поделать — только разозлиться еще пуще.
Словом, стою это я, готовая взорваться от могучей детской ненависти и никак не могу понять: КТО смеет насмехаться надо мною ТЕПЕРЬ?
Теперь, когда я уже не я. Я — чудовище, которым всегда хотела быть. С тех самых пор, как поняла: чтобы не слышать дразнилок, надо уничтожить всех, кто дразнится. Физически уничтожить. Порвать на флажочки и прикопать совочком.
Да, с возрастом я осознала ошибочность столь радикального подхода. Я научилась делать вид, что мне по фигу дразнилки дразнящих и шуточки шуткующих. Я научилась давать холодный отпор и брезгливый отлуп. Я научилась посылать в таком тоне, что даже Гаагский суд не признал бы его непозволительным. Я научилась наносить раны, которые саднят годы спустя.
И все равно мне этого мало. Я хочу убить их всех. Мне не нужны ни их извинения, ни их комплименты, ни их подхалимаж… Я хочу, чтобы они перестали БЫТЬ.
Правда, если меня спросить: а кто это "они"? — я и не отвечу. Потому что не знаю. Ни имен, ни адресов, ни лиц, ничего не помню. А зачем? Главное — не эти случайно подвернувшиеся шалуны и шалуньи. Главное — это оно, хтонический* (Порожденный подземным царством — прим. авт.) монстр, произраставший внутри меня, дитятко-вампир, жрущий маменьку изнутри утробы.
Сегодня это нечто проросло меня насквозь и заняло мое место в мире снов. Эх, мне бы зеркало… Рассмотреть великолепно-ужасную тварь, проросшую из меня.
Но я вижу себя ниже груди — весьма человеческой. У меня могучее, антрацитовое змеиное тулово и хвост, уложенный элегантными кольцами — не меньше дюжины. Руки у меня, впрочем, тоже есть. А на них — пальцы с агатовыми когтями выдающейся длины.
Сейчас я злюсь — и мышцы хвоста слегка подергиваются, точно проверяют себя на убойность и скорость броска, буде таковой понадобится.
А еще у меня имеется мощная, гнущаяся во всех направлениях шея, укрепленная кожистым воротником, который, когда я нападаю, распускается, словно плотоядный цветок.
И пока это воротниковое великолепие отвлекает противника, челюсть на моем вроде бы человеческом — и даже несильно изменившемся — лице отваливается даже не на девяносто, а на все сто восемьдесят градусов и из-за верхней десны выстреливает парочка тонких, узких, адски ядовитых зубиков.
Все понятно. Я — ламия. Злобная, бессердечная, неукротимая женщинозмея.
Теперь, если я не сломаю жертву пополам одним ударом хвоста и не порежу ногтями в фетуччини, я его укушу ядовитыми зубами, или продырявлю ядовитой оторочкой воротника, или просто проглочу живьем. Пусть заживо растворится в моем желудочном соке. Тоже смерть не из приятных.
Словом, я — сказочная машина для убийства. Которая во всем своем хтоническом великолепии, покачиваясь на хвосте, стоит перед Паутиной Всех Смертей Мира. Я раздражена и я в замешательстве.
Я смотрю на инкубатор смертей всего живого.
Единой Смерти Вообще, Приходящей Ко Всем, не существует. Не существует фигуры в черном плаще, эпически-величавой и декадентски-стильной. Смерть у каждого своя. Выросшая там, внутри капли, любая смерть, как ребенок, похожа и непохожа на других детей. И может оказаться столь же непрезентабельной и неудачной, сколь и единокровное чадо. Прямо хоть расти ее втихомолку и никому не показывай. Засмеют.