Властитель душ
Шрифт:
— Марта Александровна, ведь вы мне поможете, правда? Четыре тысячи, всего четыре тысячи у вас для меня найдется. В положенный срок я вам их отдам сполна. Вы не станете выгонять нас на улицу. Год вы потерпите. За год я сделаюсь другим человеком. Дайте мне денег, и я смогу прилично одеться. Разве в таком виде меня пустят в дорогую гостиницу? Нет, выгонят взашей. Я выгляжу бродягой, нищим. А ведь швейцары в нескольких отелях Ниццы, Канн и Антиба обещали позвать меня, если кто-то из постояльцев заболеет. Как же я пойду туда, посмотрите, у меня дырявые башмаки, рукава пиджака совсем залоснились. Марта Александровна, вам же выгодно мне помочь. Вы женщина проницательная. И видите, что я человек твердый, волевой, с характером. Дайте мне четыре
Она покачала головой:
— Я не смогу вам помочь.
И повторила совсем тихо: «Не смогу». Впрочем, его не интересовало, что именно она сказала, важнее было, как это сказано. Значимы не слова, а интонация. В тихом голосе не слышалось раздражения. Она не кричала на него в гневе. Если бы она отказывала решительно и бесповоротно, то, скорей всего, набросилась бы на него, нагрубила, сразу бы указала на дверь. Между тем ее «не смогу» прозвучало почти ласково, в глазах стояли слезы. А сами серо-зеленые глаза глядели жестко, жестче обыкновенного, и пристально, словно настойчиво внушали собеседнику мысль о будущей сделке и принуждали согласиться, какой бы сделка ни была. Если заходит речь о купле-продаже, предстоит торговаться, сговариваться, хитрить — еще не все потеряно!
— Марта Александровна, — заговорил Дарио, — тогда, может быть, я вам помогу? Поверьте, на меня можно положиться, я не предам и не разболтаю. Решайтесь. Кажется, вы чем-то обеспокоены, ну же, Марта Александровна, доверьтесь мне!
— Доктор, — начала она и замялась.
Некоторое время они молчали. Сквозь тонкую перегородку слышались голоса, топот, шум, там ссорились, плакали, смеялись жильцы частного пансиона, нищие эмигранты, что голодали, влюблялись и ненавидели друг друга. Кто-то разговаривал, вот поспешно и легко пробежала девушка, медленно и бесцельно шаркала из угла в угол запертая в четырех стенах старуха. Сколько у них интриг! Сколько трагедий! И разумеется, генеральша посвящена во все подробности. Ей что-то нужно от Дарио. Сейчас он согласен на все. Неукротимая дикая жажда жить потоком хлынула в сердце. Жить, во что бы то ни стало! Долой предрассудки, долой трусливую осторожность! Лишь бы выжить, не голодать, не задыхаться от непосильной усталости, выходить любимую жену, выкормить единственного ребенка!
Наконец генеральша начала с тяжелым вздохом:
— Подойдите поближе, доктор. Вы, наверное, знаете, мой сын женился на этой американке, Элинор, знаете, да? Поймите, вас просит любящая мать… Я в отчаянии! Они оба совсем еще дети. И сделали страшную, безумную глупость…
Она нервно теребила платочек, то прикладывала его ко рту, то утирала пот со лба. Солнце садилось за черепичные крыши, последний луч окрасил комнату красным. Был первый день ненастной весны. Генеральша потела, задыхалась, испуганная, взбудораженная, от прежней бесчеловечной холодности не осталось и следа.
— Мой сын так молод, доктор. Она, мне кажется, гораздо опытнее его. Куда она смотрела! Я конечно же узнала последней. Доктор, мне не прокормить лишний рот. Я не в силах. Столько нахлебников, они все сидят у меня на шее. Еще ребенок! Нет, доктор, мы не можем себе этого позволить.
2
Клара, жена Дарио, лежала в крошечной отдельной палате больницы Пресвятой Девы вместе с новорожденным сыном; кругом чистота, окно приоткрыто, ноги счастливой матери заботливо укутаны теплым одеялом.
Вошла монахиня и спросила:
— Может, вам что-нибудь нужно?
Клара благодарно улыбнулась сестре милосердия в белоснежном чепце, однако покачала головой робко и с достоинством:
— У меня все-все есть. Чего ж мне еще?
Наступил вечер. Посетителей больше не пускали. Но Клара ждала Дарио; сестры знали, что он врач, и разрешали ему приходить в любое время.
Они не виделись со вчерашнего дня. Клара жалела, что муж не согласился, чтобы ее поместили в общую палату. У нее никогда не было подруги. Не было доверительных теплых отношений с другой женщиной. Она застенчива, боится людей… Ей странно и страшно в чужих городах. Она и по-французски говорит с трудом. Теперь кое-как освоила провансальский, но все равно дичится, так уж привыкла. Когда Дарио рядом, ей никто не нужен; сейчас она не расстается с малышом, о ком, казалось бы, тосковать, но Клара иногда ловила себя на мысли, что ей не хватает женской дружбы. Она слышала, как весело смеются в общей палате; и любопытно было бы взглянуть на других младенцев… Конечно, ни один не сравнится с ее сыночком, маленьким Даниэлем, ни у кого нет такого ладного тельца, крепких ножек, проворных ручек, никто не сосет грудь с такой жадностью и силой. Дарио позаботился, чтобы Клара лежала в отдельной палате, в тишине и уюте, — неслыханная роскошь! Любимый, как же он бережет ее! И думает, что жена ни о чем не догадывается… Не знает, скольких трудов и тревог стоил ее комфорт… А ведь она сразу заметила, как он устал: руки дрожали, голос срывался, Дарио все спешил, волновался, суетился.
И успокоился только с рождением малыша. Клару удивила его умиротворенность. Но не встревожила. В сердце, переполненном благодарностью Богу, нет места тревоге. Она тихонько приподнялась, придвинула поближе — ближе, еще ближе — колыбельку и склонилась над ней. Не видя сына, она прислушивалась к его дыханию. Потом с трудом, превозмогая боль, опять откинулась на спину. Осторожно ощупала набухавшую грудь: в час вечернего кормления молоко стремительно прибывало, подступало жаркой волной.
Под плотно натянутой простыней тела Клары почти не было видно, такая она маленькая, худая и плоская. Лишь лицо выглядывало. На самом деле ей за тридцать, хотя по виду не то девочка, не то старушка. Взглянешь на выпуклый низкий лоб без единой морщины, гладкие веки, великолепные ровные белые зубы — кроме зубов, ей нечем хвалиться, — и Клара покажется совсем юной. Но спутанные пряди курчавых распущенных волос отливали серебром, вокруг детских мягких губ залегли горькие складки, в темных глазах застыло скорбное выражение: они пролили много слез, видели смерть близких, не смыкались долгими ночами, с мужеством глядели в лицо нужде и с надеждой — на дорогу.
Ушли последние посетители, монахини развозили на тележках скромный ужин. Женщины готовились к вечернему кормлению. Плакали разбуженные младенцы. Вошла сестра, дюжая, грубоватая, толстощекая и румяная, помогла Кларе сесть и положила ей на руки сына.
Некоторое время обе молча смотрели на пушистую вспотевшую головенку — младенец искал грудь и всхлипывал; потом послышалось тихое довольное чмоканье, и вскоре малыш успокоился: то посасывал, то засыпал. Женщины стали вполголоса разговаривать.
— Ваш муж еще не навещал вас сегодня? — спросила сестра. Она была из Ниццы и потому говорила слегка нараспев.
— Не навещал, — ответила кормящая с грустью.
Муж, конечно, еще придет. Может, у него нет денег на трамвай? А путь сюда от центра города неблизкий.
— У вас хороший муж, — сказала сестра и хотела взять уснувшего малыша, чтобы взвесить после кормления.
Но тут младенец открыл глазки и пошевелился. Мать покрепче прижала его к себе.
— Подождите. Не уносите пока. Он еще голодный.
— Хороший муж и заботливый отец, — продолжала сестра. — Каждый день спрашивает, не нужно ли вам чего-нибудь принести, всего ли хватает. Уж так он вас любит! Ну все, теперь хватит. — Она поднялась и решительно направилась к кормящей.
Клара ее насмешила, когда инстинктивно заслонила сына и не сразу решилась его отдать.
— Вы его перекармливаете, малыш, чего доброго, заболеет.
— Ваша правда, мадам. — Клара так и не привыкла называть сестрами монахинь, что ухаживали за ней. — Просто я так рада, что могу кормить его вволю. Мой первенец умер оттого, что у меня не хватало молока и не на что было его купить.