Властители и судьбы
Шрифт:
Вставайте! Или — или! Безысходность, император недвусмысленно сказал: «Пошел вон!» — читай: Шлиссельбургская крепость, казнь или каторга, финал; «быть или не быть» фавору фамилии Разумовских? Алексей, брат старший, вдовец Елизаветы Петровны, уже опустился, облысел, спивался и жрал жутко, сжигал в семейном камине секретные документы времен своего фавора, недосягаем, — он, потому что трус и лакей, призадумался о своей свободе и ничуть не был унижен сим семейным самосожжением, а Кириллу, брату младшему, «пошел вон!» — гетману, академику! Никого не нужно посвящать в свои замыслы, захотят — запугают, запутают, пусть слава финала, счастья или смерти — ему одному, хорошая храбрость, самоупоенье бунтовщика-самоучки (как будто есть университеты бунта!), безоглядная отвага дилетанта сбили с толку Екатерину, все с ног — сбились.
Ему — спасенье фамильной чести, у нее — и фамилии никакой не было, ее еще никто не знал и себя она — не знала и знать не могла никак; лишь самодержавный
Ее лихорадило, она схватила бутылку с магнезией, думая, что вино, булькала бутыль, губы не вытираются, пудриться некогда, потом, завтра, когда-нибудь, а сейчас — быстрее, поумнее бы, но что на уме?! — действовать, любые движения, чтобы оглушить возбужденье, ее поташнивало от восторга, или это была та знаменитая тоска в ожиданье «конец — делу венец», или это была та, еще не исследованная, тупость начала, которую историки пытаются объяснить, всесторонне штудируя документы начала, но забывая, что помимо документов существовали еще и движения, конвульсии губ, обкусанный ноготок на мизинце, детали одежды — расстегнутая английская булавка или трудолюбиво застегнутые пять пуговиц (четыре керамические и одна оловянная), сморщенный в гримасе отчаянья чулок, тикающее на блюдечке бриллиантовое колечко, всхлип-междометие, вдруг объясняющее всю суть характера, — детали более показательные, чем тысяча лет объятий с каким-нибудь персонажем истории.
Так или иначе, все шло по правилам никем не изученного механизма начала, когда закрутилось крошечное колесико, оно притрагивается к шестеренке, а та к винтику, и вот уже напряжены все пружины и вихрь кружения, удары маятника, гири противовесов — механизм работает и никаких случайностей, а поверхностный глаз испытателя воспринимает это, в сущности, случайное движение как естественное, если испытатель повседневный механик, ремонтник, но не аналитик.
Так Разумовский разбудил-обманул Екатерину, Екатерина разбудила свою фрейлину-часового Шаргородскую, Шаргородская воспрянула и пошлепала в противоположную сторону будить камер-лакея Шкурина, все-таки отыскала его спальню, вложила в замок бронзовый ключ, а ключ клацал (еще не опомнилась ото сна), Шкурин сам проснулся, когда услыхал ключ, спрятался под одеяло, синее на солнце, боялся, страшные слухи не возникают без оснований, арест, как правило, касался и лакеев, тоже причастны к тайнам, пусть не государственным, но не менее важным — альковным; Шаргородская растормошила и жену Шкурина, и жена, проклиная все рассветы, в папильотках, в пудермантеле с кисточками по подолу, пошла, переставляя свое слоновье тело со ступеньки на ступеньку, тряся вялым лицом в слоновьих складках (очки — в железной оправе!), вот и флигелек, каменный, увитый снаружи-изнутри плющом по голому кирпичу, подхватила Алексея Орлова, как мумию, поставила на две ноги.
А капитан-поручик Василий Бибиков (впоследствии — полководец), который спал тоже во флигельке, хохотун со смешными усиками, второпях забыв позвать лакея, натянул ботфорты на босу ногу и с некоторой странностью, с сомненьем посматривал на ботфорты, которые — свои, но слишком свободны, и думал он: свои ли, чужие ли сапоги, чьи же? почему и Орлов остался ночевать в Петергофе? перепились или побоялись ехать в Петербург? Вот — остались, вот — первопричастны к событиям, и он, Бибиков Василий — звезда, счастливчик, баловень.
Они запыхались на ступеньках, а в спальне делать уже было нечего, да и не «уже», а вообще, Екатерина переоделась в простое платье с простым воротничком, безмолвен Разумовский, статуя с усами у дверей спальни, и в руке, право, не шпага, а — бутерброд с колбасой, который он сунул в сумку, чтобы в суматохе перекусить, но не до завтраков, так и держал в правой руке с опущенным и завянувшим кружевным манжетом — бутерброд с толстым красным куском колбасы, который совсем спрессовался между двумя дощечками хлеба. Бибиков взял бутерброд и передал почему-то Орлову, а Орлов, не думая об эстафете, — Екатерине. Она более внимательна, понюхала и выбросила, уронила в плетеную корзинку для бумаг (у двери), в корзинку, сплетенную из чугунных прутьев.
Шкурина и Шкурин на запятках, Орлов — с кучером, Бибиков — на подножке, Разумовский, Шаргородская, Екатерина — в карете, ехали, и не существовало времени, Алексей Орлов страстно порывался сказать, что позабыли взять оружие, хотя бы шпаги, мало ли что, а собственная шпага ой как не помешает для сохранения собственного достоинства, — так он думал, но раздумывал всякий раз, когда порывался сказать, потому что могут приписать и трусость; все молчали, и Орлов, перед ними в звездных нимбах мерцал престол или скалистая пропасть ничем не возместимого забвенья, потому что русский риск — «или грудь в крестах, или голова в кустах», и это лучше всех понимал Разумовский, а понимать-то пока еще было и нечего, никаких выводов делать нельзя, предвидеть последствия еще не свершившихся фактов умеют только беллетристы, они конструируют свою посредственную философию по схемам «жизненного» чертежа и калькируют эти схемы, так получаются «художественные произведения, которые имеют воспитательное, познавательное, историческое значение», а произведение не имеет никакого права иметь ни одно из этих пресловутых значений, оно имеет лишь значение произведения искусства, — живая жизнь самостоятельного и независимого организма земли. Беллетрист же — лишь инструмент для созданья таких живых организмов — произведений, но есть еще жалкие и самовлюбленные дилетанты, которые воображают, что в силах состязаться с природой, в силах перевоспитать род человеческий.
Не доезжая до Калинкиной деревни (слободы своего Измайловского полка!), Разумовский задержал карету, взял крайнего (красного!) коня, ускакал, а карета поехала помедленнее, готовая и ринуться вперед, и обратиться в бегство. Эта бешеная скачка Разумовского на красном развевающемся коне решала, решила судьбу Российской империи на тридцать четыре года вперед, ведь у солдат полковник пользовался наивысшим авторитетом. Он заявил: дело делается и пропадай все пропадом, «завяз коготок — всей птичке пропасть», что бы ни было — солдат есть солдат, а в ответе — он, полковник. Если же победа — о, обещанья, вот победим и посмотрим, но так уже не жить, хоть какие-то перемены, воюй, ребята, пируй, братцы. Разумовский знал, для чего ворвался на развевающемся коне — красном, в камзоле — малиновом, с усами — гетманскими; вольница! молодость! — о, объясненья! Солдаты ходили кое-как и кто куда, полковник бросал краткие и грозные команды: «Солдаты, стройся!», «В колонну по восемь становись!», «Трубач, тревогу!», «Барабаны, полный поход!».
Солнце уже светило вовсю, на западе затуманились белые влажные облака, солнце так разошлось, что неминуемо — быть дождю, и дождь был в этот день 28 июня, дождь разразился в два часа пополудни, но никому не помешал, впоследствии участники восстания писали: было солнечно, ко это «солнечно» — аберрация памяти счастливых победителей, по сводкам газет — был самый настоящий дождь и холодновато, еще четыре дня дождь — не прекращался.
Солдаты организованы, трубачи, барабаны, звон знамен, локоть к локтю, к штыку штык, вставала солдатская Россия, в стволы ружей забивали пули — шомполами! эта мужественная музыка, это охватившее всех чувство часа! — Разумовский развевался, маршал из пастухов, хорошо, что он родился на восемнадцать лет позже брата, неизвестно, что бы он сейчас восклицал, в каких травах стриг овец, на каких плацах бил обухом свиней; когда Кирилл родился, его брат уже был в фаворе, хорошо, что Елизавета Петровна любила меланхолическую церковную музыку, а у Алексея Разумовского бас-баритон, чудесный, они полюбили друг друга в церкви, кажется, в Казанской, в первые дни царствования Елизаветы Меланхоличной, в Казанской же и повенчались тайно, как подростки, а и ему и ей было по тридцать пять лет, Кириллу Разумовскому тогда было семнадцать, он без всяких усилий стал тем, кем стал.
Разумовский воскликнул: «Да здравствует самодержавная императрица Екатерина Вторая!» — солдаты подхватили что есть силы; ведь в этот момент на полковой двор по желтому сыроватому песку, утреннему, вошла карета, с запяток свалилась жена гардеробмейстера Шкурина, просто так ей было не сойти, она была велика и массивна, и солдаты приняли ее за императрицу (Екатерину еще никто из солдат не видел), и это Шкуриной с ее железными очками солдаты воздали первое «ура», и Шаргородскую солдаты по ошибке приняли за императрицу, не виноваты они в своем неведении, никто не предупредил, а портреты ЕЕ еще не висели в каждой казарме, солдаты закричали с воодушевлением «ура», чтобы исправить свою первую ошибку, и, пожалуйста, сшиблись во второй раз, а уж в третий раз, чтобы не было какого-нибудь нежелательного инцидента, ведь солдаты могли замолчать от смущения и уже пристально приглядываться ко всем женщинам, выходящим из кареты, и, хотя больше в карете никаких женщин не было, все-таки, на всякий случай, Разумовский воскликнул: «Вот — ОНА!» — и солдаты в третий раз закричали «ура», а потом еще многократно, уже никакой ошибки быть не могло, поошибались и хватит, нужно исправляться, достаточно оплошностей, нужно кричать громогласно, пусть перепугается весь Петербург!
По всему Петербургу били барабаны.
Канонада колоколов!
В Казанской церкви провозглашали многая лета императрице всероссийской Екатерине II. Церковь была набита битком — «негде яблоку упасть». От человеческого дыхания заиндевела церковная утварь. Вода капала с потолка, как в бане.
Измайловский и Семеновский полки окружили Зимний дворец.
Преображенский и конный полки заняли внутренние караулы.
На остальных улицах центрального Петербурга были расположены остальные полки: артиллерийский, четыре армейских, составляющие весь петербургский гарнизон, полки — Ямбургский, Копорский, Невский, Петербургский. В двенадцать часов дня к мятежникам присоединились еще два полка: Астраханский и Ингерманландский.